Азамат уродливо дёрнул верхней губой, скалясь в ответ досадным мыслям. Поговорил, называется. Единственное, за что он мог похвалить себя, это за то, что не стал использовать ни свои способности к внушению, ни давить на пацана. Как чувствовал — не пройдёт, не сможет ни сломать, ни подчинить себе сегодняшнего гостя.

— Шайтан, истинный дух з ла…. — вслух пробурчал Азамат, раздраженно сгоняя пчелу с блюдца. Чайник на плите громко засвистел, сообщая о том, что он в очередной раз вскипятил в своём нутре воду и лучше бы хозяину выключить газ. Азамат повернул регулятор и, обхватив нагревшуюся ручку полотенцем, обдал кипятком нутро заварочного чайника. Насыпал заварки, залил её кипятком ровно наполовину и вновь задумался. Пар прозрачными волнами поднимался над столом, и казалось, что это туман воспоминаний стелется над истёртой клеенкой.

— Ты…. Кусок помёта свиньи… Ты…. — кетхуда(старейшина) Саламу не хватило слов, и камча вновь со свистом прошлась несколько раз по обнаженным плечам дервиша. Брызги крови взлетали в воздух с каждым ударом плети, падали обратно вниз странной росой, рисуя на лице и халате деревенского старшины багровые узоры из маслянистых точек.

— Зачем? Зачем ты это сделал, дервиш? Ты же святой человек, ты совершил хадж…. Ты был чист душой, но ты совершил смертный харам! Не пойму. Зачем? Зачем!?

— Так угодно Аллаху, — тело дервиша трясла дрожь, он обмочился, кусочки рвотной массы застряли в его грязной бороде, смертная плёнка заволакивала его глаза, но он, стоя на коленях перед Саламом, по прежнему отвечал одно и то же — Так угодно Аллаху!

— Хозяин! Хозяин! — голос Раджаба дрожал, нотки испуга заставляли бас верного нукера подниматься к высоте непристойного воину тенора.

— Домуло Ильяс идёт! Быстро сюда идёт!

Салам выругался, отвернулся от избиваемого и с силой вонзил носок сапога под рёбра второму дервишу, скрутившемуся тугим клубком у стены дома. Труп третьего лежал в пыли у ворот и по лицу дервиша уже ползали жирные мухи, отливая в лучах солнца ядовитой зеленью. Скрипнув, отворяемая створка ворот, ткнулась концами досок в его мёртвое тело. Имам селения, запыхавшийся, с красными пятнами на щеках, ворвался во двор и замер, обводя горящим взором картину, представшую перед ним.

Старейшина Салам провёл ладонью по бороде и чуть наклонил голову, приветствуя вошедшего. Камча качнулась на запястье, марая полу халата кровью.

— Салам аллейкам, домуло Ильяс!

— С именем Аллаха Милостивого, Милосердного! Говорю же тебе, старейшина Салам, да услышь ты слова Мухаммада! Слова же его таковы: «За то, что они отвернулись от Истины, когда она стала для них ясной, наложил Аллах печать на сердца их и на их слух, а на взорах их — покров!». Ты тоже, старейшина, слеп и глух, и неправильны поступки твои! Фаруд принёс мне страшную весть, что ты убиваешь святых людей!

Салам дёрнул щекой и глухо ответил, сдерживая в себе рык, рвущийся наружу вместо произносимых слов:

— Ты очень учёный человек, домуло Ильяс! Но не стоит цитировать мне суру священной книги. Я знаю её наизусть. И странно мне слышать, как святыми словами ты покрываешь поступок этих сынов собаки! Или Аллах в милосердии своём вдруг не велел карать насильников и убийц?

Имам задохнулся, пальцы побелели, судорожно сжав зёрна чёток, рот священнослужителя широко распахнулся, но ответить он не успел, прервали.

— Ишак твой учитель, глупый домуло!

Хриплый голос валяющегося в пыли дервиша был еле слышен и наполнен болью, но яд, пропитывающий его слова, был свеж.

— Не та сура, не тот аят…. Не те слова. Неправильные слова, перевранные. Ты, скудоумный домуло, должен был сказать: «А те, которые стали неверными и отвергли наши знамения, то такие окажутся обитателями Ада!».

Полускрытые синяками выцветшие глаза избитого человека были полны презрения.

Старейшина и домуло одновременно устремились в сторону говорящего, но Салам был быстрее. Он ухватил болезненно вскрикнувшего дервиша за одежду и, рывком притянув к себе, прорычал ему в лицо:

— Ты! Ты, прах, объявляешь себя пророком и орудием Аллаха! Ты, стоявший на пути моих людей, пока твой спутник насиловал мою младшую жену! Ты!

— Да, я! Я! Это я именем Милосердного не пускал твоих людей, пока святой Илланат вносил своё семя во чрево твоей жены! Это я подставил свою шею под твой удар! Это я смиренно смотрел, как ты убивал и избивал моих братьев! И теперь твоим выкупом за смерть святого, будет признание своим сыном, этого ублюдка!

— Выкупом?!

— Выкупом и наградой, — голос дервиша сделался тих и невесом — Ты вырастишь этого ребёнка как своего сына, а потом изгонишь его из своего дома в страну неверных, ибо такова воля Аллаха! Там он будет ждать проявления его воли. Ждать, пока не свершиться. И не тебе, старейшина, противиться воле Великого! Да будет так!

Дервишей закопали на дальнем кладбище. Домуло Ильяс молчал, старейшина Салам молчал, все молчали. Не было ничего и нечего вспоминать. Не вспоминали об этом почти пятнадцать лет.

— А на седьмом году этот ублюдок, да простит меня Аллах, которого ты считал своим братом, умер от горячки. Сгорел за два дня. Я не успел привезти врача из города, как наступило время заката.

Отец по-прежнему был спокоен, но Абдулахаду показалось, что линии его лица при этих словах набрякли застарелой бессильной ненавистью и гневом. Он хотел было что-то сказать, но отец остановил слова, готовые сорваться с его губ коротким движением ладони.

— Я долго думал, как мне поступить. Молился. Уходил на наши дальние пастбища. Пил вино. Разговаривал со старцами. Снова молился, но так и не получил ответа на свои вопросы. Тогда я понял, что Милосердный не пошлет мне вестника и не даст подсказки — я должен всё решить сам. Поэтому ты уйдешь из нашего дома в страну неверных, как должен был уйти этот последыш дервиша и примешь на себя его ношу. Ты будешь ждать свершения воли Аллаха и когда свершиться предназначенное, только тогда ты сможешь вернуться.

— Когда мне уходить, отец?

— Сейчас. И еще — отец пошевелил пальцами, завязывая пальцами узлы невидимой веревки — это тебе нужно знать. Один из этих — гневный плевок вонзился в пыль, вздымая серый фонтанчик — умирая, прохрипел: «К семени брата Илланата в землях тех придет неверный. Он будет говорить страшные вещи, но его устами будет вещать Аллах и твой сын должен будет исполнить просимое, как волю Милосердного». А теперь иди.

После разговора с Азаматом я напился. Напился как свинья, как плотник, в стельку, в зюзю. Напился дешевым портвейном с привкусом жженой резины. Давился, заталкивая в себя крашенную, креплённую дешевым опилочным спиртом жидкость и стоически переносил позывы к рвоте. Это оказалось гораздо труднее, чем купить сам портвейн и выцедить сквозь зубы первый стакан, сидя на лавке прогулочной площадки детского садика. Портвейн мне купил Немой. Купил молча, не задавая вопросов, на свои деньги. Только когда протягивал мне зеленоватую бутыль и небрежно протёртый стакан, странно посмотрел и даже, вроде бы, что-то хотел сказать, но не сказал. Отдал, кивнул головой, прощаясь и уехал. А я пролез сквозь дырку в заборе и, усевшись на лавку, сначала долго смотрел на окна больницы. Думал. Тяжело и долго. Мучительно искал другой путь, другой вариант и не мог найти. Потом смотрел на подошедшие ко мне и что-то говорившие тени на двух ногах. Тени мельтешили перед глазами, мешали, расхрабрившись, пытались вытянуть из моих побелевших пальцев бутылку, а потом встретились со мной взглядами. Я смотрел, они смотрели. Потом они что-то увидели, что-то важное для себя и куда-то исчезли. А я остался сидеть на скамейке с налитым стаканом, кипящей от мыслей головой и пустотой. Не знаю, когда пришла пустота. Мне кажется, она просто всегда была рядом со мной и во мне, но до этого момента не показывалась на глаза. Ждала своего часа. Я поздоровался с ней и предложил выпить. Отказалась. Тогда я забыл о ней и стал думать о своём одиночестве, чтобы не думать о пустоте. Это было менее страшно. Одиночество ведь когда-то кончается, а пустоту нужно чем-то заполнить. Смыслом или целью. А мне нечем. Нет у меня ничего. Нет смысла в моём существовании и моих действиях. Важного смысла, грандиозной цели, созидания. Только разрушение. Путь, ведущий в никуда, в пустоту. Всё что я делал и планировал сделать, нисколько бы не заполнило её. Пыль, прах и смерть плохой наполнитель. И ложью её тоже не заполнить. Азамат, эх Азамат. Наивный седой человек. Ты поверил мне, потому что у тебя не было выбора, ведь я говорил правду. Но не всю и не до конца. Говорил и делал. Ты судил меня по словам и делам моим, но ошибся. Да, ты видел, что за время моего нового существования, я сделал многое. Имя, деньги, уютный мирок для себя и своих близких, взрастил страх в некоторых и преклонение перед собой в других. Убил и полюбил. Но всё это делают тысячи и тысячи людей. Везде и всегда. Простых людей, не наделенных знанием будущего, не имеющих шанса, что выпал мне — знать будущее и иметь возможность его изменить. Но я не знал точно, как изменить настоящее, как заставить свернуть этот мир с его пути, что приведёт к существованию в уютном раю жвачных животных, а потом не к ночи помянутому Серому финалу. Рассказать? И кто же мне поверит? Слишком страшным и невероятным будет рассказ и отнесенным слишком далеко в будущее. Единственный выход — война. На уничтожение. Иначе все так и будет как у нас. Так как нет возможности изменить предстоящее этому миру. Это как с метеоритом или остывающим солнцем. Ни с траектории сбить, ни топлива в топку термоядерных реакций подкинуть. Поэтому с пути, что разрушит созданное на рваных жилах, костях, горе и беззаветном самопожертвовании государство, столь отличное от других, мне не свернуть. Не спасти страну, которая давала шанс жить по-другому. Жить не сладко, спать мало, работать много, но знать, что может быть, когда-то это всё изменится, и у людей вырастут крылья. Да и слишком высокая цена заплачена за СССР, и сбросить со счетов миллионы жизней, которыми было оплачено его создание и существование, мне казалось кощунством. Людские жизни, судьбы, мечты, планы и надежды, так и не ставшие явью. Да, это самая высокая цена за что либо. Но можно дать возможность сохранить основы. Фундамент, на котором выстроено это грандиозное здание. И после этого я понял, что мне делать. Сократить путь. А ещё я подумал, что если придётся платить за это людскими жизнями, то пусть моя жизнь и, возможно, жизнь моих близких, будет первой платой. Невысокой, по сравнению с ценностью жизней других, но хоть что-то. На этом обещании самому себе я допил портвейн и меня вырвало.