С другой стороны, несправедливо было осуждать японца за то, что тот не устоял перед Элизиным волшебством. Такая уж это женщина. От нее все теряют голову.

Настоящая любовь и настоящая дружба несовместимы, горько размышлял Эраст Петрович. Или одно, или другое. Вот правило, которое не ведает исключений…

ТЕЧЕНИЕ БОЛЕЗНИ

С Фандориным стряслось то, что происходит со всяким рассудочным, волевым человеком, который привык держать чувства в тугой узде, а скакун вдруг сделал свечку и выкинул опостылевшего всадника из седла. Такое с Эрастом Петровичем прежде случалось всего дважды, оба раза из-за трагически оборвавшейся любви. Правда, теперь ее финал выглядел скорее фарсовым, но от этого беспомощное состояние, обрушившееся на прежнего рационалиста, было еще унизительней.

Воля куда-то исчезла, от душевной гармонии не осталось и следа, рассудок объявил забастовку. Фандорин погрузился в постыдную апатию, растянувшуюся на долгие дни.

Он не выходил из дома. Часами сидел, глядя в раскрытую книгу и не видя букв. Потом, когда наступал период возбуждения, начинал неистово, до изнеможения заниматься физическими упражнениями. Лишь полностью себя вымотав, он мог уснуть. Просыпался в непредсказуемое время суток — и всё начиналось сначала.

Я болен, говорил себе он. Когда-нибудь это кончится. В те разы было несравненно хуже, но ведь прошло же. И сам себе возражал: тогда он был молод. От длинной жизни душа устает, ее способность к реабилитации ослабевает.

Возможно, болезнь миновала бы быстрее, если бы не Маса.

Каждый день после репетиций в театре он приходил оживленный, очень собою довольный и начинал отчитываться об успехах: что он сказал Элизе да что ответила она. Эраст Петрович, вместо того чтоб велеть ему замолчать, безвольно слушал, а это было для него вредно.

Жалкое состояние, в котором пребывал господин, японца не удивляло. По-японски оно называлось кои-вадзураи, «любовный недуг», и считалось вполне респектабельным для самурая. Маса советовал не противиться тоске, писать стихи и почаще «орошать слезами рукава», как это делал великий герой Ёсицунэ в разлуке с прекрасной Сид-зукой.

В роковую ночь, когда Элиза сделала Фандорина сна-чата самым счастливым, а потом самым несчастным мужчиной на свете (именно в таких смехотворно высокопарных выражениях мыслил теперь недужный Эраст Петрович), Маса всё видел. Японец деликатно выскользнул черным ходом и несколько часов проторчал во дворе. Начался проливной дождь — Маса спрятался под воротами. Вернулся в дом только после того, как Фандорин остался один. И сразу начал допытываться:

— Что вы с ней сделали, господин? Спасибо, что не задвинули в спальне шторы, мне было интересно. Но под конец стало совсем темно, и я перестал что-либо видеть. Она убежала, не разбирая дороги, громко всхлипывала и даже немножко качалась. Должно быть, вы позволили себе нечто совершенно необычное. Расскажите, ради нашей дружбы — я умираю от любопытства!

— Я не знаю, что я сделал, — ответил ему растерянный Фандорин. — Я не понял.

Лицо у него было несчастное, и слуга перестал приставать. Погладил страдальца по голове и пообещал:

— Ничего. Я всё улажу. Это особенная женщина. Она как американский мустанг. Вы помните американских мустангов, господин? Их нужно приручать постепенно. Доверьтесь мне, хорошо?

Фандорин безжизненно кивнул — и тем самым обрек себя на муку выслушивать ежедневные рассказы японца.

Если верить Масе, в театр он ходил исключительно для того, чтобы «приручить» Элизу. Будто бы только тем и занимался, что повыгоднее расписывал достоинства господина перед Элизой. И она якобы постепенно смягчалась. Начала о нем расспрашивать, не проявляя обиды или неприязни. Ее сердце тает день ото дня.

Фандорин угрюмо слушал, не верил ни единому слову. Смотреть на Масу было неприятно. Душили зависть и ревность. Японец разговаривал с ней, а по роли сжимал в объятьях, целовал, касался ее тела (проклятье!). Можно ли представить мужчину, который в таких условиях не поддастся колдовским чарам этой женщины?

Закончился сентябрь, начался октябрь. Дни ничем не отличались один от другого. Фандорин ждал очередного рассказа об Элизе, как вконец опустившийся опиоман новой порции дурмана. Получал ее, но облегчения не испытывал, а лишь презирал себя и ненавидел поставщика отравы.

Первый признак исцеления наметился, когда Эрасту Петровичу вдруг пришло в голову посмотреться в зеркало. В обычной жизни он уделял немало внимания своей внешности, а тут за две с лишним недели ни разу не причесался.

Посмотрел — ужаснулся (тоже обнадеживающий симптом). Волосы свисают, почти совсем белые, а борода, наоборот, сплошь черная, ни одного седого волоска. Не лицо, а рисунок Бердслея. Благородный муж не опускается до свинства даже при самых тяжких обстоятельствах, сказал мудрец. «А в твоих обстоятельствах ничего тяжкого нет, — укорил Фандорин свое отражение. — Просто временный паралич воли». И немедленно понял, каким должен быть первый шаг для восстановления самоконтроля.

Уйти из дома, чтобы не видеть Масу и не слушать его рассказов про Элизу.

Эраст Петрович привел себя в порядок, оделся со всей тщательностью и вышел прогуляться.

Оказывается, пока он сосал лапу в своей берлоге, осень сделалась в городе полновластной хозяйкой. Перекрасила деревья на бульваре, промыла дождями мостовую, высветлила небо в пронзительно-лазурный цвет и пустила по нему орнамент из улетающих к югу птиц. Впервые за эти дни Фандорин попытался спокойно проанализировать случившееся.

Причины две, говорил себе он, расшвыривая тростью сухие листья. Возраст — это раз. Я слишком рано вознамерился похоронить чувства. Они, как гоголевская Панночка, выпрыгнули из фоба и напугали меня до полусмерти. Странное совпадение — это два. Эраст и Лиза, годовщина, «день памяти Елисаветы», белая рука в луче прожектора. Ну и третье — театр. Этот мир, подобно болотным испарениям, отуманивает голову и придает всем предметам искаженные очертания. Я отравился этим пряным воздухом, он мне противопоказан.

Размышлять и выстраивать логическую линию было отрадно. Эрасту Петровичу делалось лучше с каждой минутой. А недалеко от Страстного монастыря (он сам не заметил, как дошагал до этого места по Бульварному кольцу) произошла случайная встреча, которая окончательно направила больного на путь выздоровления.

От размышлений его отвлек грубый вопль.

— Хам! Скотина! Гляди, куда едешь!

Обычная история: лихач проехал близ тротуара по луже и окатил прохожего с ног до головы. Забрызганный господин (Фандорину было видно лишь узкую спину в крапчатом пиджаке и серый котелок) разразился руганью, вскочил на подножку и принялся охаживать мужичину палкой по плечам.

Извозчик обернулся и, должно быть, мигом определил, что перед ним птица небольшой важности (как известно, лихачи на этот счет психологи), а поскольку был вдвое шире агрессора, вырвал у него палку, переломил ее пополам и схватил обрызганного за грудки, да занес здоровенный кулак.

Все-таки полвека без крепостного рабства до некоторой степени размыли фаницы между сословиями, отрешенно подумал Эраст Петрович. Представитель низшего класса в 1911 году уже не позволяет господину в шляпе безнаказанно чинить над собою расправу.

Господин в шляпе задергался, пытаясь вырваться, повернулся в профиль и оказался знакомым — то был актер на амплуа злодеев и интриганов Антон Иванович Мефистов. Фандорин счел своим долгом вмешаться.

— Эй, бляха 38–12! — закричал он, перебегая улицу. — Руки не распускать! Сам виноват!

«Психологу» довольно было одного взгляда, чтобы понять: а вот этому человеку перечить не надо. Извозчик выпустил Мефистова и сказал, проявив похвальное намерение бороться за свои права цивилизованным образом:

— А я его к мировому! Ишь, палкой драться! Нет такого обычая!

— Это п-правильно, — одобрил Эраст Петрович. — Его оштрафуют за побои, а тебя за испорченное платье и сломанную трость. Сочтетесь.