Я не смог договорить и в отчаянии посмотрел на Феникса.

Тот улыбался, но уже не презрительно.

«Ты, Тутик, не понял, – сказал он. – Она действительно у меня спасения искала. И, может быть, даже тогда, когда, как ты говоришь, надо мной издевалась. Потому что так жестоко пошутила над нами судьба, что любить ее могу только я, и она только меня может любить. И когда она спала сначала с одним Юлом, а потом с Юлом и с Гракхом, думаю, любила меня еще сильнее, потому что знала, что я страдаю и, значит, люблю. Но она надеялась, что я ее ненавижу… А я… Видишь, какой я теперь?»

«Я вижу, что ты окончательно спятил», – сказал я.

Улыбка на лице Феникса теперь и глупой быть перестала: только радостной и виноватой одновременно.

«Нет, это она теперь сходит с ума, – возразил Феникс. – А я… Я так долго падал в ее колеснице, что совсем обгорел. Я все понимаю, но уже ничего не чувствую».

«И она тоже наконец поняла, – продолжал Феникс. – Она вдруг перестала кричать, требовать, чтобы я ее спас, увез на край света. Она отпустила мое лицо и стала заглядывать мне в глаза. Но не так, как до этого, когда шептала или кричала. Она попыталась заглянуть мне в самую душу, как ее отец, Август, умеет. У нее почти такой же был взгляд, от которого не скроешься и не спасешься… Она долго в меня заглядывала. А поняла во мгновение. Вздрогнула – она так сильно вздрогнула, что не только руки и плечи, но и голова у нее дернулась, – и перестала меня разглядывать. То есть вынула из меня взгляд и, сморщив лицо и скривив губы, сказала: «Молчи. И не лги… Я могу тебе врать. А у тебя… у тебя не получится».

Она направилась к моему письменному столу и стала ворошить дощечки со стихами. Не найдя того, что искала, она нагнулась и одну из дощечек подняла с пола.

И стала читать стихи, медленно, хрипловато, но нараспев, после каждой фразы оборачиваясь в мою сторону и глядя не на меня, а куда-то поверх моей головы, а потом читая и снова оборачиваясь.

«Вот это откровенно, – сказала она, дочитав до конца. – И поучительно… Никогда не думала, что ты можешь так написать».

«Это Катулл. Это его стихи», – возразил я.

Но она словно не слышала и спросила: «Ты их давно написал? Или совсем недавно?»

«Говорю тебе: это одна из од Катулла, – ответил я. – Он ее написал задолго до моего рождения. Боюсь, что и Августа тогда еще не было на свете».

«Ах, вот как! – вдруг радостно и будто с надеждой воскликнула она. – Стихи не твои – Катулла! И мы с тобой еще не родились. И даже Августа не было! Прекрасное было время! В каком это было году?»

Я растерялся от такого вопроса.

«Не помню… Вернее, не знаю», – признался я.

А она подошла ко мне, обняла и уткнулась мне в грудь своей головой. Она сначала уткнулась. А потом принялась меня целовать в подбородок, в щеки, в губы и в лоб. И говорила, вроде бы подсмеиваясь надо мной, но так проникновенно, так нежно, что даже хрипы исчезли из ее голоса: «Мой бедный. Мой ласковый. Не знает. Не помнит. Все на свете забыл… Можно, напомню… Я – та самая Коринна… или как ты называешь ту женщину, которую полюбил еще в детстве, еще не встретив ее… Ты ее всю свою жизнь любил и будешь любить. Так боги решили. Не нам с ними спорить… И если с этой единственной твоей женщиной произойдет что-нибудь страшное, если злые люди ее погубят или она сама с собой что-нибудь сделает, ты себе этого никогда не простишь… Потому что это ты погубил ее, нежный мой. Ты ее не почувствовал, мой чуткий. Ты, мой смелый, ее испугался. Ты, верный и преданный, бросил и предал ее, когда она так в тебе нуждалась…»

Я стоял, словно завороженный, не смея пошевелить даже пальцем.

А Юлия, поцеловав меня напоследок в один и в другой глаз, тихо отошла от меня, вернулась к столу, задумчиво взяла с него дощечку со стихами Катулла, прижала к своей груди и направилась к двери. Но на пороге обернулась и расхохоталась, внезапно, надрывно, безумно.

«Ненавижу твоего Катулла! Он глупый и пошлый поэт!» – хрипло крикнула она и с такой силой шмякнула дощечку об пол, что та разлетелась… Она прямо-таки в крупу рассыпалась»…

Гней Эдий Вардий, похоже, опять собирался пойти-побежать в сторону города. Но, сделав одно судорожное движение, снова вернулся ко мне и сказал:

– Феникс мне все это рассказал. И я в ужасе воскликнул: «Ты сегодня к ней побежишь?»

«Нет… Зачем мне теперь бежать?.. У меня не получится», – ответил Феникс, по-прежнему улыбаясь, но теперь только виновато – без всякой радости.

Я возмутился: «Театр! Комедия! Нет, пошлая ателлана!.. И тут не могла удержаться, чтобы не устроить тебе представление!»

Феникс совсем перестал улыбаться.

Я подумал, что надо обнять его, прижать к груди, сказать ему какие-то дружеские слова. Но слов я не находил, и желания обнять его у меня не было, – может быть, потому, что я боялся его обнять.

И я спросил: «А что это была за ода?»

«Какая ода?» – Феникс как-то скучно на меня посмотрел.

«Ну, те стихи, которые Юлия сперва читала, а потом разбила». «Катуллова. Ты ее знаешь. Пятая у Тукки. И восьмая в издании Руфа». «Я их не знаю по номерам. Ты мне подскажи», – попросил я.

И Феникс: «Она начинается:

Поэт измученный, оставь свои бредни:
Ведь то, что сгинуло, пора считать мертвым…

А заканчивается:

Любимая, ответь, что ждет тебя в жизни?
Кого пленишь красотой своей поздней?
Кто так тебя поймет? Кто назовет милой?
Кого ласкать начнешь? Кому кусать губы?
А ты, поэт, терпи! Отныне будь твердым!

Феникс читал монотонно и уныло. А потом пояснил: «Я эти стихи несколько раз переписывал. Пытался проникнуть в тайну их ритма. Но не нащупал, не получилось… Эти-то дощечки у меня и лежали на столе. Моих стихов среди них не было».

XII. Эдий Вардий пошел в сторону Новиодуна и больше не останавливался. И по дороге – теперь он шел медленно и для беседы удобно – он мне по дороге рассказывал о том, как некоторое время, не доверяя Фениксу, он, Вардий, следил за ним и людей посылал следить, опасаясь, чтобы тот не наделал каких-нибудь глупостей: не вернулся к Юлии, чего доброго, не поддался на ее уговоры и не убежал с ней из Рима, чтобы их сразу же хватились, розыски объявили.

Но зря Гней Эдий тревожился. Феникс из Города никуда не отлучался. Юлию ни разу не навестил, и та к нему больше не заявлялась. Феникс начал работать над второй частью своей «Науки», а первую отнес к Плоцию Тукке, решившись ее издать. Книга эта вышла в сентябре, вскоре после Римских игр, и сразу же обрела широкую популярность не только среди всадников – они давно интересовались стихами Пелигна, – но и у плебса. А после того как один очень влиятельный деятель из «первого круга» – Вардий не назвал его имени – в компании консуляров раскритиковал «Науку»: дескать, изобретательно и изящно, но в стихотворном отношении поверхностно, в нравственном плане предосудительно, а в политическом смысле несвоевременно; – после этого замечания чуть ли не все сенаторы устремились в лавки Сосиев, требуя там Фениксову поэму; и Тукка специально для этих читателей велел изготавливать свитки в кипарисных ковчегах, натертые кедровым маслом.

Как Фабий Максим отнесся к «Науке», Вардий мне не сказал. И ни словом не упомянул о реакции Августа на весь этот общественный ажиотаж. Вместо этого Гней Эдий увлекся перечислением различных форматов, в которых издавалась поэма его друга, и подробным описанием чехлов, пеналов, ларцов, сундучков, ковчегов и тех рисунков, иногда очень смелых, которыми они покрывались.

Когда же, наконец, мы дошли до Новиодуна, Вардий наскоро попрощался со мной у Северных ворот, забыв, что обещал зайти на виллу и дать мне на прочтение «Науку любви».