— Что это они куют? — спросил я однажды Ильку.

— Все, — с важностью ответил он.

— Как это — все?

— А так. Потеряет мужик в дороге чеку — они чеку ему выкуют, чтоб колесо не упало. Лопнет шкворень — они шкворень сварят. Что хочешь сделают. Хоть грабли, хоть вилы, хоть лопаты — пожалуйста, сделайте ваше одолжение.

Илька прищелкнул пальцами и запел, притопывая:

Грабли, вилы да лопаты —
Двадцать пар,
Вилы, грабли да лопаты —
Хоть сто пар.

Это я сочинил. Здорово? — подмигнул он мне.

Я сказал, что не очень. Разве это стихи: пар — пар, лопаты — лопаты? Надо, чтоб слова были разные.

— Ну, сочини лучше, если ты такой умный, — обиделся Илька.

На этот раз, подходя к кузнице, мы увидели около нее распряженную лошадь.

— Придется с уроками погодить, — сказал Илька. — Видишь, жеребец некованый стоит.

— Не ты ж его будешь подковывать, — возразил я.

— А кто ж? Не слышишь, что ли: отец с Гаврилой рессору сваривают.

Я думал, Илька воображает, но, когда мы подошли, он шмыгнул в кузницу и оттуда вынес молоток, рашпиль и два ножа необыкновенной формы. Он ловко схватил лошадь за переднюю ногу, согнул ее и зажал у себя между колен. Лошадь не шелохнулась, покорно стояла на трех ногах и думала о чем-то своем. Стуча молотком по ножу, Илька принялся обрубать копыто.

— Ты, Илька, с ума сошел? Ей же больно! Илька присвистнул.

— А тебе больно, когда ты ногти у себя стрижешь? Копыта у лошади — это вроде наших с тобой ногтей. Конечно, если мясо задену, так она долбанет за мое почтение, не очухаюсь.

— А зачем ты ей срезаешь?

— «Зачем, зачем»! Скажет же такое! А ты зачем себе ногти стрижешь? Попробуй хоть года три не стричь— они у тебя вырастут, как пики. И копыта растут. За три года могут вырасти такие, что лошадь станет выше колокольни.

Конечно, Илька врал: вот же коров не подковывают и копыта им не обрезают, а ростом они обыкновенные. И овцы тоже. Но спорить с Илькой я не хотел и молча слушал, как он хвастает.

— Видишь эту штуку в копыте? Стрелкой она зовется. Ее тоже надо расчистить, только другим ножом, вот этим, видишь? Потом я прочищу рашпилем всю плоскость копыта, а потом — раз, два — и подкова на месте. Это, брат, не всякий может. Надо, брат, иметь в пальцах ловкость, а в башке мозги. А я подковываю таких норовистых, какие и Гавриле не под силу. Как приведут такую скаженную лошадь, так отец сейчас же мне: «Эй, Илька, ну-ка, подкуй ее, а то как бы она не проломила Гавриле череп». Я подковываю, а Гаврила мне инструменты подает, вроде подручного моего.

В это время в дверях кузницы показался какой-то крестьянин с подковой в руке. Увидев Ильку около лошади, он закричал:

— Хозяин, дывысь, шо твий хлопэц з моей конягой робэ!

Выскочил Тарас Иванович, накричал на Ильку и отобрал у него инструмент.

— Подойди еще к лошади — я тебя проучу! — погрозил он. — Хочешь, чтоб она тебе череп проломила?

Илька засопел и, непонятно почему, показал мне кулак. Может, на всякий случай, чтоб я не вздумал смеяться? Но все равно, как только Тарас Иванович отошел, я засмеялся, и Илька чуть не побил меня.

Из белой глиняной хатки, что стояла рядом с кузницей, вышла Илькина мать и позвала нас обедать. Ели мы из деревянных разрисованных мисок за большим некрашеным столом. Сначала поели борщ с чесноком. Борщ был страшно вкусный. Гаврила раньше всех съел всю миску и сказал:

— Спасибо, Кузьминична, я уже наелся.

Мать Ильки посмотрела на него своими карими ласковыми глазами, улыбнулась и молча налила ему еще борща, до самых краев. Он съел и опять сказал:

— Не беспокойтесь, Кузьминична, я уже сытый. Хозяйка опять подлила ему два половника. Когда Гаврила и это съел, то больше уже ничего не сказал, а опустил глаза и стал к чему-то прислушиваться, наверно, к тому, как на плите, в жаровне, что-то шипело и всхлипывало. Кузьминична положила ему в миску большой кусок говядины и много жареной картошки.

Весна - i_004.png

— Кушай, Гаврюша, — сказала она. — Рабочий человек должен много есть. Шутка ли, целый день махать таким молотом.

А Тарас Иванович ничего не говорил, только поглядывал на Гаврилу лукавыми глазами и еле приметно ухмылялся в свои длинные усы. Меня Кузьминична тоже кормила усердно и все приговаривала:

— Кушай, кушай! Не дай бог, до чего ж ты худющий да щуплый.

После обеда Илька взял книжки, чернильницу-непроливайку, две ручки и повел меня в поле. Поле начиналось тут же, около кузницы. Пшеница была еще зеленая и под ветром то ложилась, то поднималась, будто по полю ходили волны. Мы прошли до того места, где росли молоденькие подсолнечники. Я думал, что мы тут сядем и будем готовить уроки, но Илька оглянулся по сторонам и вытащил из-под рубашки какую-то железную штуку с длинной трубочкой. Он опять оглянулся, прищурил один глаз и стал целиться в подсолнечник. И вдруг что-то как бахнет! Илька даже присел, будто ему под коленку дали. Я хоть и не присел, но тоже испугался.

— Вот грохнуло! — сказал, опомнившись, Илька. — Знай наших!

— Что это? Пугач? — спросил я. Илька презрительно оттопырил губы.

— Пуга-ач!.. Из такого пугача я любого городового — наповал.

Мы оба не любили городовых, но чтоб Илька собирался стрелять в них, этого я от него еще не слыхал. Я, конечно, знал, что после того, как царь расстрелял в Петербурге рабочих, в разных городах заводской и фабричный народ стал бастовать, ходить с красными флагами по улицам (это называлось демонстрациями и манифестациями) и требовать, чтоб царя со всеми его министрами больше у нас не было никогда. На рабочих набрасывались казаки и городовые, били их нагайками, рубили саблями, стреляли в них из винтовок. Рабочие отбивались камнями и даже отстреливались. Когда отец читал про это в газетах, то всегда говорил: «Что делается, что делается!»

— Илька, а почему ты хочешь стрелять в городовых? — спросил я. — Ты же не рабочий.

— Здравствуйте! А кто же мы, купцы, что ли? Отец двадцать один год на металлургическом заводе кувалдой махал.

— Так это когда было! А теперь твой отец сам хозяин и на него работает Гаврила.

Илька поднялся с земли и полез ко мне драться.

— Что, что? Мой отец — хозяин? Ну-ка, скажи еще раз, ну-ка, скажи!

Я драться не хотел. Из-за чего мне драться? И что я сказал плохого? Вот он всегда так: взбредет в башку что-нибудь — и сейчас же лезет с кулаками. Но на этот раз Илька драться раздумал. Он взял меня за руку и повел в густую пшеницу. Там мы уселись так, что скрылись с головой.

— Дурак! Не знаешь, так не говори, — прошептал Илька. — Эта кузница не наша, понял?

— А чья ж она? — тоже шепотом спросил я.

— Пулькина, Дулькина да Акулькина. Много будешь знать — скоро состаришься.

— А ты не врешь?

— А когда я тебе врал? — удивился Илька. — Может, скажешь, про подкову соврал? Так хоть Гаврилу спроси, я всякую лошадь подкую. А что отец турнул меня сегодня, так это потому… — Илька замялся. — Недавно жеребец здорово… Гаврилу копытом долбанул; ну, отец теперь и гонит меня от лошадей. Опасается.

Конечно, может, так оно и есть. Ведь умеет же Илька горн раздувать, умеет молотком стучать по раскаленному железу и что-то выковывать, — отчего б ему и лошадь не подковать? Однажды, когда у нас в классе покосилась доска, Илька отковал железную петлю, повесил ее, и доска опять выпрямилась. Правду сказать, я даже завидовал Ильке, что он все умеет.

— А этот пистолет ты тоже сам сделал? — спросил я.

По лицу Ильки было заметно, что он, как всегда, ответит: «Нет, бабушка троюродная», но, наверно, ему в последний момент стало стыдно, и он признался:

— Я этого еще не умею. Дай время — сделаю. — И неожиданно пропел:

Сами набьем мы патроны,