Рук уже не связывали. Зато завязали глаза и строго предупредили насчёт того, чтобы не вздумали снять повязки.

Потом куда-то поехали, куда-то приехали. Куда-то повели.

Вокруг чувствовалось оживление. Судя по гнилостному запаху давно не стиранной одежды, они находились в окружении солдат из ВСУ.

— Пленные, что ли? — обратился кто-то к их конвоирами.

— Больше! Четвёртую власть привезли! Журналистов!

— О! Это хорошо! Ох, и люблю же я пластать этих писак! Нагаечкой! Одно загляденье!

Говорят по-русски, хотя у второго явное украинское произношение. Не мягкое донбасское «гэканье», а такое глубинное, настоящее. Это что же, даже в карательных войсках на Донбассе русский язык у них является нормативным? Слыхал про это, а тут вот факт увидел. Интересный фактик, надо будет использовать где-нибудь в репортаже.

Ага! Если он будет, репортаж тот. Пока что всё идёт плохо, ввинчиваясь в какую-то всё более глубокую спираль.

Ещё чей-то деловитый голос:

— Сепарские журналюги?

— Бери выше — россиянские!

— Ага-а! Дай-как я хоть одного прирежу!

— Но-но, борзой слишком! Ценная добыча, до штаба ведём…

Что характерно, диалоги по-прежнему велись исключительно на русском языке…

Завели в какой-то дом, развели по разным комнатам, снова связали руки. Начали допрашивать уже всерьёз: «Кто такие?.. Кто послал?.. Зачем?.. Какое задание?..»

Били не сильно, но унизительно. Пощёчины отвешивали. Один «следователь» отчего-то щипаться начал, кожу выворачивать. Сильно, подлец, крутил, тут уж было больно по-настоящему!

Никакие ответы во внимание не принимались: каратели твердили только одно и то же: «Никакой ты не журналист! У тебя поддельные документы. Ты — вражеский шпион». Ну, агент «Путина-Суркова» — это уж так, дежурно…

Видя, что Александр стоит на своём (а ещё бы — иное поведение грозило крупными неприятностями, вплоть до смерти, а смерть, как говорится, — достаточно крупная неприятность), главный из допрашивающих начал психовать. Велел найти швабру, долго тряс ею перед носом задержанного, грозился вогнать её в зад по самое горло. Потом придумал идею получше, стал стращать казнью на колу: «Тут у нас фронт, законы тут свои. Мы тут пару сепаров недавно на палю подсадили — ох, как они извивались! Долго умирали…».

Потом и вправду распорядился заготовить кол, с наслаждением продемонстрировал его Александру.

В иной ситуации посмеялся бы, пожав плечами: обычной палкой с заострённым концом угрожают. Но сейчас было не очень смешно. Совсем не смешно было, если признаться. Как-то вот верилось, что укроп может реально воткнуть её в человека.

В каком-то фильме Александр видел, как казнили на колу. Действительно, сидит человек анусом на острие, сползает потихоньку вниз, пропарывая себе внутренности, — а под ним пируют, смеются и поднимают бокалы его враги. Да уж, обидно так помирать. Унизительно…

Потом «следователь» куда-то вышел, вернулся злой. Сильно, жестоко пырнул пленного носком берца по рёбрам. Александр слетел в табурета и некоторое время корчился в ногах у мучителей, не умея даже набрать воздуха в лёгкие. Блин, как больно-то! Если рёбра сломал, каюк мне — в условиях фашистского концлагеря с этим не выжить. А понятие фашистского концлагеря и поведение этих уродов вполне совпадали.

Они и были — чистые эсэсовцы. Даром что по-русски говорили…

— Получи, гнида кацапская, — зло прохрипел допросчик, — За весь украинский народ получи… И радуйся, пёс, что забирают вас отсюда. Только не сильно радуйся: там вас допросят уже по-настоящему! Молить будете о смерти!

Честно говоря, Александр про себя уже решил, что и сопротивляться не будет ей, смерти-то. Преданный собственным начальством, оказавшийся в ситуации безвыходной, приуготовляемый своими тюремщиками к чему-то явно позорному, он бы сейчас смерть и предпочёл.

Что есть смерть? Так, если по совести? Все мы, люди, говорил кто-то, — лишь мыслящая плесень, покрывающая планету. Покрываем её шевелящейся коркой из миллиардов себя, где каждый является не более чем клеткой и где смерть каждой клетки бесконечно важна для неё — и не существенна для этой самой плесени. Этакий получается интеграл, распадающийся на бесконечное множество бесконечно малых проявлений. И хотя для каждой личности она — бесконечно велика, ибо бесконечно окончательна, но сама личность есть ничто на весах Бытия. Личность бесконечна лишь в себе и для себя.

Следовательно, смерть этого «ничта» на весах Бытия и является ничем. И значит, всё это запутанное уравнение сводится в итоге лишь к одному бесспорному решению: сделай так, чтобы в твоём бесконечно великом Личном ты имел право не стесняться своей смерти.

Как умер Саша Корзун…

И потому Молчанов был готов умереть сейчас. Не от слабости и отчаяния. От осознания беспомощности своей перед тем, что задумают сделать с ними нацисты. От невозможности не стать для них куском позорно извивающегося от боли мяса.

А они именно что-то задумали и хотят изобразить на них и из них что-то очень низкое, но очень полезное для себя, для своей хунты, — в этом Александр был уверен уже на сто процентов. И смерть становилась не проявлением слабости и не жестом отчаяния — а последней возможностью смешать планы врагам, последним средством протеста. И борьбы…

Однако у поганых укропов были другие планы. Их, журналиста и двух писателей, снова согнали вместе, вновь перетянули руки сзади, пинками погнали к машине.

Ребята-писатели выглядели неважно: у Сергея заплыли оба глаза, из уголка рта протянулся ручеёк крови, уже подсохший. Второй писатель, Фёдор, припадал на одну ногу и вообще как-то неестественно кособочился при каждом движении — то ли рёбра повредили, то ли что похуже — внутри что отбили. Молодые, их и били по-настоящему, чтобы сломать. Сломали? Да нет, по поведению тюремщиков что-то незаметно. Ненавистью пышут, а не удовлетворением.

Запихали в машину, нарочно, по-садистски стараясь причинить новую боль. Куда-то опять поехали, подпрыгивая на ямах в асфальте. Видать, чужая машина, не жалко. Ур-роды, мать их! — дороги взялись бы тут переложить. Враз бы куча «сепаров» поменяла своё отношение к Украине. А то двадцать лет не делали ни черта, только соки из страны выжимали, а потом ещё и с войною пришли…

Минут через сорок снова остановились. Задержанных вытащили наружу, кинули лицом в снег. Поодаль ждала другая машина, минивэн или что-то в этом роде.

Каратели переговаривались, изредка смеясь и попинывая пленных ногами. Вслушиваться в их обмен мнениями не хотелось: пары первых реплик хватило, чтобы понять, что болтовня ни о чём. Будто и не людей передают, а ящики с консервами. На Кавказе барашков так продают. Но здесь не Кавказ. Здесь был снег, холодно — и опять больно вновь затянутым пластиковым ремешком рукам…

Дальше стало ещё больнее — когда новые их «хозяева» сняли пластиковые петельки и сомкнули наручники. Причём так, чтобы металлическое окружье потеснее сомкнулось вокруг запястий, доставляя дикую боль при любом шевелении.

Похоже, боль подопечных — единственное, что по-настоящему радовало конвоиров. Когда Фёдор взвыл и начал просить ослабить стальной зажим, те стали, погогатывая, упражняться в остроумии на тему, что у всех свои инструкции, а «поганый москаль» должен выполнять инструкции, данные ему в ФСБ — расслабиться и не ныть, стойко перенося боль во славу Путина.

В остальном тюремщики выглядели на удивление индифферентно. Словно делали привычную работу. Впрочем, минут через двадцать заскучали, стали снова куражиться.

— Вы хоть знаете, шпионы, к кому вы попали?

Все трое промолчали.

— Ну? — понукание сопроводилось поощряющим к сотрудничеству пинком по рёбрам. Опять Александру.

— Без понятия, — буркнул он.

— Мы — ужас всех ватников и москальских оккупантов. Мы из батальона «Айдар».

Ясно. Значит, из «идейных» карателей. Да, тогда дела действительно худы. Эти не выпустят, пока не отработают по полной всю программу. И программа будет, похоже, весьма насыщенной — судя по тому, что о них говорят, изобретательные сволочи…