Либерти казалась отрешенной. Она всегда терпеливо сносила странности мужа, но теперь Мэттью все силы отдал достижению смутной, лишь ему видимой цели и отдалялся от Либерти все дальше и дальше.

Я проводил с ними много времени, но с каждым по отдельности, а не с обоими сразу, как летом. Мое присутствие, казалось, разгоняло тоску Либерти, но сам яоказывался на скользком и опасном поле эмоций.

— Разве не здорово было бы, если бы мы смогли слышать, как они говорят? — спросил я у Мэттью, когда он в очередной раз просматривал пленку под «Никелодеоном». — Это было бы… — Я запнулся.

— Это был бы театр, — прошипел он. — Хочешь услышать разговоры, отправляйся в театр. А это иной вид искусства, искусство международного языка… как музыка. Ей не требуется диалога.

Последнее слово он произнес с явным презрением.

— Почти как сон, — бездумно прошептал я.

— Да. Именно. Коллективный сон, — сказал Мэттью, и его глаза снова сверкнули.

Он продолжил работу, затем замер и опустил голову.

— А ведь они это сделают, знаешь ли.

— Что? — Я сбился с темы.

— Они заставят картинки говорить. Рано или поздно. Чтобы угодить таким людям, как…

— Я?

Мэттью поднял глаза. Он попытался скрыть осуждение за улыбкой, но у него получилась лишь гримаса.

— И это уничтожит саму суть кино.

В ту ночь я смотрел фильм, который полностью забыл, кроме названия. Видите ли, Мэттью отрезал остаток пленки. Но я все прекрасно понял.

Еще несколько недель Мэттью провел на своем месте в кинотеатре. Все, кроме работы аккомпаниатора, казалось ему досадной помехой. Я прикрывал его отсутствие в конторе. Мэттью похудел, глаза утратили пронзительность. Теперь они были словно повернуты внутрь.

Но на День благодарения прежний Мэттью ненадолго вернулся к нам. Либерти приготовила чудесный ужин, а отстраненная замкнутость ее мужа сменилась прежним остроумным оживлением.

Мы с Либерти надеялись, что он взял отгул в «Никелодеоне», но наши надежды не оправдались. Новый фильм уже был анонсирован, и Мэттью не мог дождаться премьеры. Пришлось с грустью следить, как он уходит от нас в снежную ночь.

Мы же с Либерти остались у камина, потягивали бренди и почти час молчали. Мне было крайне неуютно. Мое сердце, мой разум, мои нервы посылали мне противоречивые сигналы.

Я хотел заговорить, но не мог решиться. Тишина хранила меня от срыва. Но Либерти лишила меня этой защиты.

— Мне так одиноко, Джастин.

И сердце мое сорвалось. Я любил ее. Давно уже любил, но смирился с ее недоступностью. А вот с ее печалью смириться не мог.

Язык меня предал. Я хотел заверить Либерти, что все будет хорошо, избавить ее от страха, утешить. Но каждый раз, когда я пытался сказать хоть слово, язык отказывался мне повиноваться.

И вдруг Либерти меня обняла. Не знаю, как это случилось. Мы не говорили ни слова. Я лишь погладил ее по лицу, и этот жест был задуман как совершенно невинный, но она с такой легкостью, с такой жадностью прильнула к моей ладони, что мы оба просто растаяли.

В объятиях чужой жены, жены моего лучшего друга, я испытывал ужас и восхищение одновременно. Я слышал, как бьется ее сердце. Я был испуган ее страстью. Как до этого дошло? Мы занялись любовью.

— Господи, — прошептал я, зарывшись лицом в ее чудесные волосы. — Что же мы делаем?

— Отправляемся в ад, — выдохнула Либерти.

Но в глубине ее глаз я видел отнюдь не преисподнюю.

А после мы долго лежали в объятиях друг друга. Слушали треск пламени… Либерти прижалась ко мне, гладя по липу.

— Теперь все хорошо, — сказала она.

Я ушел тогда, все еще не опомнившись. Как я мог так поступить? Как она могла?

И прежде чем я осознал, что делаю, я уже стоял на пороге «Никелодеона» мистера Дж. П. Харриса на Смитфилд-стрит. Почему я решил прийти сюда? Неужели меня привел дьявол, который с извращенным удовольствием желал, чтобы я повидал преданного мной друга? Или меня влекла некая внешняя сила… притягивал мой проницательный наставник, который хотел взглянуть мне в глаза и молча сказать: «Ну?» Что, если он знал о том, что произойдет после его ухода? Мог ли он каким-то образом желать случившегося?

И что это было за безумие? Возможно, они оба демоны… и оба впились в мой разум с разных сторон, чтобы посмотреть, выдержу ли я?

В мой разум и в мое сердце.

Именно тогда я увидел Вильямса, управляющего, медленно бредущего по улице передо мной.

— Что случилось, мистер Вильямс? — спросил я, догоняя его. — Вы кажетесь расстроенным.

— И вы бы расстроились, если бы в такую ночь вас оторвали от семейного ужина.

— Что случилось?

— Это-то я и хочу выяснить. Какой-то мальчишка постучался с экстренным сообщением от Беллоуза. Сказал, что мне немедленно нужно быть в кинотеатре.

В «Никелодеоне» все было как обычно. Кроме Беллоуза, старого киномеханика, который метался по вестибюлю, словно нетерпеливый отец под дверью роженицы. Он был бледен. И неуверенно застыл при нашем приближении, чем разозлил Вильямса еще сильней. Управляющий пронесся мимо незадачливого киномеханика в свой кабинет.

Вестибюль был затоплен музыкой Мэттью. Сквозь приоткрытую дверь кабинета я видел, как управляющий возится с книгами и бумагами.

Мэттью играл как одержимый. Я никогда не слышал такой бессистемной, неузнаваемой музыки. Она пронизывала и рвала, верхние регистры — все одновременно — сменялись воющими нижними. В традиционном смысле слова музыка была бессмысленной, но все равно потрясала.

Я словно оказался в ином измерении. Все вокруг меня приобрело крайнюю ясность и замедлило ход. Вильямс вышел из кабинета с приходной карточкой в руках, но и он, и Беллоуз, и девочка-кассир выглядели совершенно сбитыми с толку. Музыка поглотила остальные звуки. Я слышал только ее. Стены задрожали и вдруг растаяли. По глазам ударило буйство красок.

Я осознал, что больше не стою в вестибюле. Я был на поле боя. Со всех сторон меня окружали мертвые и умирающие, в воздухе расползался ядовитый зеленый газ. Люди задыхались в нем, лошади исполняли медленный танец смерти. Взрывы сотрясали землю. Но почему-то я оставался спокойным и не испытывал страха. Яркий белый свет возник над горизонтом и стал приближаться ко мне. Я попытался шагнуть навстречу, но ноги мои не двигались. И тут все начало изменяться. На миг мне показалось, что я вижу прекрасную женщину. Затем — нечто неописуемое, чарующее, волшебное. И вдруг снова свет. Все происходило одновременно. Израненная безжизненная земля утонула в потоке света. Звучали тихие, спокойные, ласковые голоса, но слов я понять не мог. Меня затопил невероятный, божественный покой. В нем была музыка… нет, не музыка… какой-то неопределимый звук. Он шел отовсюду, он был всем.

И вскоре достиг неописуемого крещендо… и стих. Я ахнул и понял, что пытаюсь отдышаться, как после долгого пребывания под водой. Я оглянулся. Остальные, судя по всему, испытали то же самое. Вильямс вспотел.

И тогда мы услышали их. Аплодисменты. Ревущий, нарастающий девятый вал.

Дверь кинозала распахнулась, публика высыпала наружу. Кто-то плакал, кто-то неистово смеялся. Некоторые недоверчиво качали головами. Но не было, не было НИ ОДНОГО равнодушного.

— Ну и зачем я здесь, Беллоуз? — спросил мистер Вильямс, помахивая карточкой. — У нас аншлаг. И они определенно… наслаждались просмотром. — Последние слова он произнес, оглядываясь с некоторой долей смущения. — Так какова же сверхважная причина, по которой вы выдернули меня из дому и заставили притащиться сюда?! — заорал он на дрожащего старого киномеханика.

Я же наблюдал за проходящими мимо восхищенными зрителями. И слышал слова «потрясающе», «никогда ничего подобного не видел», «экстраординарно». Фильм наверняка оказался шедевром.

— Но, видите ли, дело в том… — Беллоуз запнулся. — В том-то и дело.

Мы с мистером Вильямсом обменялись подозрительными взглядами.