Ну что ж, начали мы колхоз поправлять. Работать никто не идет, мы – аванс по три рублика на день[2]. Колхозничек зашевелился. На лесозаготовки раньше народ гоняли, а мы говорим: «Ни-ни!» Кончился год – на трудодень по пятерке. Ого как взволновался народ! Старушке восемьдесят пять лет, а туда же шумит: «Почему работы не даете?» – «Хорошо, – говорю, – бери цыплят на воспитание. С цыпленка платить буду». Что же, взяла бабка шестьсот цыплят. В прошлом году на трудодень по пятерке, а в этом – аванс шесть рублей, а всего планируем по червонцу. Взлет! Так вот и поднимаем…

Скотный двор поставили, овчарник. Теперь за свинарником очередь. Про клевер забыли, какой он есть. А мы теперь клеверок сеем. Десять гектаров целины подняли под эту, как ее… траву… под тимофеевку. Коровы с каждым годом молока прибавляют. Мало, но прибавляют, черт их дери! Теперь вот из Рязанской области в наш колхоз девять семейств перебралось. Значит, и народ прибывает. В прошлый год восемь тысяч рублей израсходовали на питание горожан, что помогать нам приезжали, а теперь своими силами справляемся.

– Почему рязанцы приехали?

– А я завербовал, сагитировал. Так говорю и так: «Давайте в наш колхоз!»

Тем временем мы дошли до мехцехов, которыми председатель обязательно хотел похвастаться.

– Здесь мы делаем дранку для крыш. Стоит она триста рублей за кубометр, а если осиной продавать – пятьдесят рублей, значит, обращаемся мы с осиной по-хозяйски.

А здесь у нас циркульная пила.

– И леском приторговываете?

Председатель весело подмигнул мне и ничего не ответил.

– А вот была мельница. Когда-то она работала.

Размытая и разрушенная плотина мельницы (все на той же Вольге) представляла жалкое зрелище. Разваливался и сарай, хранящий еще внутри на перекрытиях толстый слой почерневшей мучной пыли, может быть, двадцатилетней давности. Но сытный и вкусный мучной дух, какой бывает на мельницах, давно выветрился.

– В ближайший год восстановим и пустим эту самую штуку. Пусть крутятся жернова, веселее жить будет.

Председатель был, конечно, хвастун в той части, что приписал себе то, что от него вовсе не зависело. Лесозаготовки отменили сверху, а не то чтобы «у нас ни-ни», авансирование деньгами колхозников проводилось в масштабах страны, рязанские семьи он не вербовал, они приехали сами, строительство стало возможно благодаря государственным ссудам, а отнюдь не председателевой изворотливости. Но это все мелочи – главное было в том, что колхоз действительно креп.

Ведь мы вышли в поход как раз в то время, когда в деревне начали сказываться результаты государственных мер и постановлений. Забегая вперед, следует сказать, что в каждой деревне мы видели новые скотные дворы, свинарники, овчарники, зерносклады… В каждом, даже очень слабом колхозе (скоро попадется нам такой) чувствовалось оживление, вывозился на поля накопленный за десятилетия навоз, больше доили коровы. Я представил себе такое. Допустим, через сто лет возьмет историк современные нам газеты и начнет выписывать из них только сводки по надою молока в колхозах. Так вот, только по этим сводкам (не зная других событий) он должен будет заключить, что в жизни страны около 1953—1954 годов произошло что-то такое, от чего коровы (по всей стране) начали давать больше молока.

Мы нарочно не пропустили ни одной деревни и везде спрашивали, так ли это? Да, это было так.

…Развернув карту, мы увидели, что от Головина нет в глубину Ополья, куда мы стремились, никаких дорог и дорожек, а дороги от него идут на город Покров, то есть назад, почти к тому месту, от которого мы вышли.

В нескольких сантиметрах от Головина заманчиво маячило село Жары. Но пространство между этими селами было залито ровной зеленой краской, и только тонюсенькая голубая ниточка некой речки Кучебжи прорезала лесной массив.

А между тем, глядя на карту, было ясно, что Жары для нас – ключ к Ополью, что там мы попадаем на проселки, ведущие к городу Кольчугину, а там не за горами и Юрьев-Польский – «столица» Владимирского ополья. Это был путь в глубину, тогда как, возвратившись в Покров, мы вышли бы снова на автостраду Москва – Горький, то есть вынырнули бы на поверхность, не успев окунуться.

Вот почему, несмотря на то что головинский председатель сулил до Покрова автомобиль, мы решили форсировать лесное пространство и обязательно выйти к Жарам.

– Не советую, – качал головой председатель. – До Маховой сторожки еще кое-как доберетесь. А там обязательно заплутаетесь. Нет до Жаров дороги, для нас это неезжая сторона. Зайдете сейчас в лес, ну есть тропа, заросшая, но есть. Потом пойдут тропы вправо, влево, что будете делать? Если же выйти на Кучебжу и продираться до Жаров ее берегом, то это тяжело, потому что продираться придется через кусты, через малинник, через крапиву, через болота. Река к тому же виляет, путь удлинится втрое. Лошаденку я бы вам дал, но на лошади и вовсе не проехать. В иных местах топь не пустит.

Мы все же решили идти.

Тогда председатель велел позвать некоего Петровича, который один знает дорогу и все может разъяснить.

Петрович был заросший щетинкой темноволосый мужик с красным распухшим веком. Он старательно принялся рассказывать все повороты, но потом сам запутался и вдруг сказал:

– Ладно, версты четыре я вас провожу, а там уж и расскажу дорогу. А здесь все одно – собьетесь!

В сопровождении Петровича мы углубились в лес.

Кто хоть раз приглядывался к лесам, тот сразу отличит лес колхозный от леса государственного. В колхозном лесу нахламлено, валяются и гниют сучья, валежник, верхушки деревьев (лишь бы ствол-то сам увезти), торчат повсюду непомерно высокие пни (была нужда вытаптывать снег да нагибаться до самой земли), там и тут истлевают деревья, которые спилить-то спилили, но так почему-то и не вывезли. Деревья в колхозном лесу режут где попало, без системы, молодняк не прореживают. Что уж тут говорить о противопожарных дорожках, посыпанных песком, вроде виденных нами у Введенского озера.

В лес государственный вы входите, напротив, как в хорошо прибранную комнату, в нем просторно, красиво, торжественно. Сучья где попало не валяются, а если они и есть, то в аккуратных кучках, припасенные к сожжению или вывозке. Не встретишь тут и высокого пня, а если и есть пни, то на порубке, когда целые делянки сводятся начисто. Пустые места тут засажены молодыми деревцами, молодые деревца растут по линеечке.

Сначала Петрович вел нас колхозным лесом. В этом не могло быть сомнений. Впрочем, мы больше слушали Петровича, чем смотрели по сторонам: идя с провожатым, не обращаешь внимания на дорогу.

Из разговоров с Петровичем постепенно вырисовывался тип мужика, для которого свет сходится узким клином, а там, в самой узости клина, в самом его просвете, маячит не что иное, как кругленькая медная копейка. Какой бы ни заходил разговор, Петрович умел незамедлительно свести его к одному и тому же.

При заходе в глухой лес от Розы можно было ждать естественного вопроса, и она его вскорости задала:

– А что, волки в этом лесу водятся?

– Полно их, – успокоил ее Петрович. – Да трудно взять. Ко мне прошлый год в сарай забежал. Ну я его и покончил. Молодец волк, сам деньги принес – пятьсот рубликов!

– Наверно, гриба здесь!.. – старался я перевести разговор с неприятной темы о волках.

– Неуж мало! Я один год, вскорости после войны, восемнадцать ведер груздей засолил, и продал я их в одно питательное учреждение за восемнадцать пол-литров водки.

– Зачем вам понадобилось столько зелья? Да и продешевили…

– Продешевил… Водка на базаре в то время стоила сто двадцать рубликов пол-литра. Вот и считай…

– И теперь солите грузди-то?

– Солю. Шофера кажинный раз ко мне заезжают. Закуска нужна шоферам. Супротив же соленого груздя ни одна закуска устоять не может. Те грузди я, значит, меняю у шоферов на колбасу.

Мы помолчали. Среди тишины Петрович вдруг мечтательно вздохнул:

вернуться

2

Здесь и дальше цены все старые, дореформенные, три рубля – значат тридцать копеек.