Он идет к Анне. Она, как шип между двумя розами, сидит между своей кузиной Мэри Шелтон и женой своего брата, Джейн, леди Рочфорд.

— Миледи, известно ли вам, что король придумал для епископского повара новую казнь? Его сварят живьем.

Мэри Шелтон ахает и краснеет, будто ее ущипнул ухажер. Джейн Рочфорд цедит: «Vere dignum et justum est, aequum et salutare», [47]— и переводит для Мэри: «Умно».

На лице Анны — никакого выражения. Даже он, сведущий в стольких языках, ничего не может на нем прочесть.

— Как это будет?

— Я не интересовался. Вам угодно, чтобы я выяснил? Думаю, его подвесят на цепях, чтобы зрители видели, как будет слезать кожа, и слышали крики.

Надо отдать Анне должное — скажи он сейчас, что ее сварят живьем, она, вероятно, только пожала бы плечами: се ля ви.

Фишер месяц лежит в постели, а когда наконец появляется при дворе, похож на ходячий труп. Вмешательство ангелов и святых не помогло исцелить больной желудок и нарастить мясо на кости.

Это дни суровой истины от Тиндейла. Святые вам не друзья и не заступники. Их нельзя нанять за свечи и молитвы, как вы нанимаете работников на сенокос. Христова жертва совершилась на Голгофе; она не совершается на мессе. Священники не помогут попасть в рай; для общения с Богом посредники не нужны. Никакие собственные заслуги вас не спасут; только заслуги живого Христа.

Март. Люси Петит, жена мастера-бакалейщика, члена палаты общин, приходит в Остин-фрайарз. На ней смушковая пелерина — судя по виду, привозная — и скромное платье из серого камлота. Алиса принимает у нее перчатки и украдкой щупает пальцем шелковую подкладку. Он встает из-за стола, берет Люси за руки, усаживает рядом с камином и наливает ей подогретого вина с пряностями.

— Вот бы это все моему Джону. Вино. Камин, — говорит Люси. Ее руки, сжимающие чашку, сильно дрожат.

Утром того дня, когда в дом на набережной Львов пришли с обыском, валил снег, позже зимнее солнце очистило оконные стекла, превратив обшитые панелями комнаты в резкое чередованье глубоких теней и холодного света. «Это то, о чем я все время думаю, — говорит Люси. — О холоде». И Мор, лицо закутано в меха, на пороге вместе с приставами, готовый обыскать лавку и жилые комнаты. «Я сколько могла, задерживала его любезностями. Я крикнула, дорогой, тут к тебе лорд-канцлер по парламентским делам. — Вино ударило ей в лицо, развязало язык. — Я все спрашивала, вы кушали, сэр, точно? а может все-таки покушаете? и слуги вертелись у него под ногами, — она издает невеселый, кашляющий смешок, — и все это время Джон запихивал бумаги за стенную панель».

— Вы молодец, Люси.

— Когда они поднялись наверх, Джон был готов их встретить — добро пожаловать, лорд-канцлер, в мое смиренное жилище, да только он ведь такой бестолковый — сунул Библию под стол, я как вошла, сразу увидела… просто чудо, что они не проследили мой взгляд.

За час обыска так ничего и не нашли. А точно у вас нет этих новых книг, Джон, спросил лорд-канцлер, потому что мне сообщили, они у вас есть. (И Тиндейл, во все время разговора, как ядовитое пятно на полу). Не знаю, кто мог вам такое сказать, ответил Джон Петит. Я горжусь им, говорит Люси, протягивая чашку за следующей порцией вина, я горжусь тем, что он держался так смело. Мор сказал, да, правда, сегодня я ничего не нашел, но вам придется пойти с этими людьми в Тауэр. Арестуйте его.

Джон Петит не молод. По распоряжению Мора он спит на охапке соломы, уложенной на каменные плиты; посетителей впускают с единственной целью — чтобы те передали родным, как плохо арестант выглядит.

— Мы отправляли еду и теплую одежду, — говорит Люси. — Нам все вернули со словами «таков приказ лорда-канцлера».

— Существует тариф на взятки. Надо платить тюремщикам. У вас есть деньги?

— Если понадобятся, я обращусь к вам. — Она ставит чашку на стол. — Он не сможет засадить в тюрьму нас всех.

— У него много тюрем.

— Для тела, да. Но что такое тело? У нас могут забрать наше добро, однако Господь возместит нам все сторицей. Могут закрыть книжные лавки, однако книги останутся. У них — древние кости в раках, стеклянные святые в витражах, свечи и капища; нам Господь даровал печатный станок. — Щеки ее горят. Она смотрит на разложенные по столу чертежи. — Что это, мастер Кромвель?

— Планы моего будущего сада. Я надеюсь купить несколько соседних домов. Мне нужна земля.

Она улыбается.

— Сад… первое приятное слово, которое я слышу за долгое время…

— Надеюсь, вы с Джоном еще сможете по нему погулять.

— А это… Будете делать теннисный корт?

— Если заполучу землю. А здесь, как видите, я намерен разбить фруктовый сад.

В глазах ее стоят слезы.

— Поговорите с королем. Мы на вас надеемся.

Шаги Джоанны. Люси в испуге зажимает себе рот.

— Господи, помилуй… В первый миг я приняла вас за вашу сестру.

— Многие ошибаются, — говорит Джоанна, — и не все замечают свою ошибку. Мистрис Петит, мне очень жаль, что ваш муж в Тауэре, однако вы сами виноваты. Вы и ваши единоверцы больше других клеветали на покойного кардинала, а теперь, небось, все бы отдали, лишь бы его вернуть.

Люси встает, смотрит долгим взглядом через плечо и выходит без единого слова. За дверью слышен голос Мерси — здесь Люси ждет больше женского сочувствия. Джоанна подходит, протягивает к камину замершие руки.

— Что, она считает, ты можешь сделать?

— Пойти к королю. Или к леди Анне.

— И ты пойдешь? Не надо, прошу тебя. — Она вытирает рукой слезу: Люси ее расстроила. — Мор не станет пытать Джона — пойдут разговоры, Сити возмутится. Хотя, конечно, он может умереть в тюрьме. — Джоанна смотрит на него искоса. — А она ведь старая, Люси Петит. Ей не стоит носить серое. Ты заметил, как у нее ввалились щеки? Она уже не сможет родить.

— Я учту.

Джоанна теребит фартук.

— А если все-таки станет?.. И Джон назовет имена?

— Мне-то что? — Он отводит взгляд. — Мор и без того знает мое имя.

Он говорит с леди Анной. Что я могу поделать? — спрашивает она, и он отвечает, думаю, вам известно, как умилостивить короля. Она смеется: что, отдать мою девственность ради бакалейщика?

Он говорит с королем при всяком удобном случае, однако у Генриха ответ один: лорд-канцлер знает свое дело. Анна оправдывается: я, как вы знаете, самолично вложила книги Тиндейла в руки короля, ваше величество, можно ли Тиндейлу вернуться? Всю зиму идут переговоры, письма летят через Ла-Манш и обратно. Весной Стивен Воэн, его торговый представить в Антверпене, организовал встречу: вечер, сумерки, поле за городом. Когда Тиндейлу вручили письмо Кромвеля, тот заплакал. Я так хочу на родину, я устал укрываться по чужим домам; если король скажет «да» Писанию на английском, пусть сам выберет переводчика, я не напишу больше ни слова. Пусть делает со мной что хочет, пытает меня и сожжет, лишь бы англичане услышали слово Божье.

Генрих не говорит «нет, никогда» — не может сказать, чтобы не огорчить леди Анну. Хотя тиндейловский и другие переводы по-прежнему запрещены, король, возможно, когда-нибудь выберет ученого мужа, которому и поручит этот труд.

Однако с началом лета он, Кромвель, понимает, что подошел слишком близко к краю — надо осторожно сдавать назад. Генрих слишком нерешителен, Тиндейл слишком бескомпромиссен. В письмах к Стивену в Амстердам сквозит паника: пора выбираться с тонущего корабля. Он не намерен приносить себя в жертву Тиндейловой суровости. Господи Боже мой, думает он, Мор и Тиндейл друг друга заслуживают — эти упрямые мулы в человеческой оболочке. Тиндейл не соглашается одобрить королевский развод, и монах Лютер, кстати, тоже. Казалось бы, можно чуточку поступиться принципами, чтобы заручиться королевской дружбой, — ан нет, ни в какую.

А когда Генрих спрашивает: «Кто такой Тиндейл, чтобы меня судить?», тот строчит ответ: «Каждый христианин может судить другого христианина».

вернуться

47

Воистину достойно и праведно, должно и спасительно (лат.).