— Разрешите, инженер, осведомиться о вашем самочувствии? — спросил Сеттембрини; засунув руки в карманы, он прогуливался среди больных и теперь подошел к Гансу Касторпу. На нем был тот же серый ворсистый сюртук и светлые клетчатые брюки. Свое приветствие он сопровождал улыбкой, и Ганс Касторп снова испытал какое-то отрезвление при виде этой умной и насмешливой улыбки, от которой у итальянца дрогнул уголок рта под изгибом темных усов. Но взглянул он на Сеттембрини довольно тупо, губы его отвисли, глаза покраснели.

— Ах, это вы, — сказал он, — тот господин, которого мы встретили на утренней прогулке возле скамейки наверху… у водостока… Конечно, я вас сразу узнал. Поверите ли, — продолжал молодой человек, хотя отлично понимал, что этого говорить не следовало, — я вас тогда в первую минуту почему-то принял за шарманщика. Конечно, это чистейший вздор… — добавил он, заметив, что взгляд Сеттембрини стал холодно-настороженным. — Словом, ужасная глупость. Я просто понять не могу, каким образом я…

— Не беспокойтесь, это не имеет никакого значения, — ответил Сеттембрини, после того как молча поглядел на него. — Как же вы провели день — ваш первый день в этом увеселительном заведении?

— Благодарю, — отозвался Ганс Касторп, — я в точности следовал предписаниям, и образ жизни вел преимущественно горизонтальный, как вы любите выражаться.

Сеттембрини усмехнулся.

— Может быть, я случайно так и выразился, — сказал он. — Что ж, летело для вас время при таком образе жизни?

— И летело и тянулось, как посмотреть… — отозвался Ганс Касторп. — Иногда одно от другого трудно отличить, знаете ли. Но мне отнюдь не было скучно, у вас тут наверху все так оживлены и деятельны. Видишь и слышишь так много нового, необычного… С другой стороны, мне кажется, точно я здесь не один день, а уже давно, и даже как будто стал старше и умнее, вот какое у меня ощущение.

— Умнее тоже? — спросил Сеттембрини и удивленно поднял брови. — Разрешите мне один вопрос: сколько же вам лет?

И вот оказалось, что Ганс Касторп не знает! Да, он в данную минуту забыл, сколько ему лет, несмотря на все свои прямо-таки отчаянные усилия припомнить. Чтобы выиграть время, он заставил итальянца повторить вопрос, затем сказал:

— Мне… сколько лет?.. Ну, конечно, двадцать четвертый! Значит, будет двадцать четыре. Простите, но я очень устал! — добавил он. — Впрочем, усталость — не то слово! Знакомо вам такое состояние: видишь сон, знаешь, что это сон, стараешься проснуться и не можешь? Вот и я чувствую себя в точности так же. Наверное, у меня жар, иначе я никак не могу себе объяснить такое состояние. Представьте себе — у меня ноги оледенели до самых колен! Если можно так выразиться, ведь колени — это, разумеется, не ноги… Извините, я что-то совсем запутался, да это в конце концов и не удивительно, если тебя с раннего утра освистывают… пневмотораксом, а потом слышишь разглагольствования господина Альбина, да еще притом находишься в горизонтальном положении. Подумайте, у меня все время такое ощущение, словно я не могу больше доверять своим пяти чувствам, и, должен признаться, это смущает меня еще больше, чем жар в лице и ледяные ноги. Скажите откровенно: считаете вы возможным, чтобы фрау Штер умела готовить двадцать восемь соусов к рыбе? Я спрашиваю не о том, может ли она их действительно приготовить, это исключено, но действительно ли она говорила об этом за столом, или мне только померещилось — вот что я хотел бы знать.

Сеттембрини посмотрел на него. Казалось, он не слушает. Его глаза снова точно приковались к чему-то, их взгляд стал неподвижным, как будто незрячим, и так же, как утром, итальянец трижды произнес: «так-так-так» и «вот-вот-вот», задумчиво и насмешливо напирая на букву «т».

— Двадцать четыре, говорите вы? — спросил он затем.

— Нет, двадцать восемь! — воскликнул Ганс Касторп. — Двадцать восемь соусов к рыбе! Не вообще, а именно к рыбе, это-то и чудовищно!

— Инженер! — сердито и наставительно прервал его Сеттембрини. — Сейчас же возьмите себя в руки и не приставайте ко мне с этой презренной чепухой! Я ничего о ней не знаю и знать не хочу! Двадцать четвертый, говорите? Гм… Разрешите мне еще один вопрос или, если хотите, ни к чему не обязывающее предложение. Так как пребывание у нас идет вам, видимо, не на пользу и вы физически и, если не ошибаюсь, нравственно чувствуете себя неважно… что, если бы вы отказались от мысли стать здесь старше, — словом, если бы вы сегодня же вечером уложили свои вещи и завтра, с одним из скорых поездов, следующих по расписанию, укатили бы отсюда?

— Вы считаете, что я должен уехать? — спросил Ганс Касторп. — Но ведь я только что приехал? Нет, разве можно судить по первому дню?

При этом он бросил случайный взгляд в соседнюю гостиную и увидел мадам Шоша уже анфас, ее узкие глаза и широкие скулы. «Ну что, что, — опять подумал он, — она мне напоминает?» Но его усталый мозг, несмотря на усилия, все же не мог дать ему ответа.

— Конечно, мне будет не очень легко акклиматизироваться у вас здесь наверху, — продолжал он, — это можно было предсказать заранее, но нельзя же сразу складывать оружие только потому, что я несколько дней буду не в своей тарелке и у меня будет гореть лицо; мне просто стыдно было бы, точно я струсил, да и неразумно это… Посудите сами…

В его тоне вдруг появилась настойчивость, он взволнованно поводил плечами и, видимо, всеми силами старался заставить итальянца полностью взять свое предложение обратно.

— Приветствую разум, — ответил Сеттембрини. — Впрочем, я приветствую и отвагу. То, что вы говорите, достаточно убедительно, и трудно было бы возражать против этого. Кроме того, мне приходилось наблюдать случаи очень удачной акклиматизации. В прошлом году тут жила некая фрейлейн Кнейфер, Оттилия Кнейфер, она из прекрасной семьи, отец — влиятельный государственный чиновник. Она пробыла тут года полтора и так обжилась, что даже, когда здоровье ее полностью восстановилось — у нас иногда выздоравливают, бывают такие случаи, — она ни за что не хотела уезжать. И она умоляла гофрата разрешить ей еще пожить здесь, она не хочет и не может вернуться домой, здесь ее дом, здесь она счастлива; но так как наплыв больных был большой и в ее комнате нуждались, все мольбы этой девицы оказались тщетными, и администрация настаивала на ее выписке как здоровой. Тогда у Оттилии вдруг сделался жар, температура поднялась очень высоко. Но ее разоблачили, заменив обычный градусник так называемой «немой сестрой», — вы еще не знаете, что это такое, это особый термометр без цифр, врач устанавливает температуру, прикладывая к нему измерительную шкалу, и сам чертит кривую. И оказалось, сударь мой, что у Оттилии всего 36,9 и никакого, решительно никакого жара нет. Тогда она искупалась в озере — по календарю было начало мая, а ночью у нас еще случались заморозки, вода в озере была не то что ледяная, а — говоря точнее — всего на два-три градуса выше нуля. Она просидела в воде довольно долго, чтобы заполучить какую-нибудь болезнь, — и что же? Как была, так и осталась здоровой. И уехала в полном отчаянье, никакие утешения родителей не действовали. «Что мне там делать? — говорила она. — Моя родина здесь!» Не знаю, как сложилась ее дальнейшая судьба… Но, кажется, вы не слушаете меня, инженер? Если зрение не изменяет мне, вы с трудом держитесь на ногах. Лейтенант, — обратился он к входившему Иоахиму, — забирайте-ка своего двоюродного брата и уложите его в постель. Хотя в нем и сочетаются разум и отвага, но нынче вечером он слегка раскис.

— Нет, уверяю вас, я все понял, — запротестовал Ганс Касторп. — «Немая сестра» — это просто столбик ртути без цифр, — видите, я отлично соображаю! — Все же он поднялся в лифте наверх вместе с Иоахимом и несколькими больными — совместное времяпрепровождение кончилось, все расходились по галереям и балконам для вечернего лежания.

Ганс Касторп вошел вместе с Иоахимом в его комнату. Ему казалось, что пол коридора с дорожкой из кокосовых волокон мягко покачивается у него под ногами, как волны, но это не вызывало неприятного чувства. Придя к Иоахиму, он уселся в большое цветастое кресло — такое же стояло и у него в комнате — и закурил «Марию Манчини». Однако у нее был вкус клея, угля, чего угодно, но не тот, какой ей полагалось иметь; все же он продолжал курить, наблюдая за тем, как Иоахим готовится к лежанию. Вот он надел домашнюю тужурку, поверх нее — старое пальто, затем взял лампу с ночного столика и учебник русского языка, вышел на балкон, включил лампочку и, держа во рту градусник, опустился в шезлонг и с необычайной ловкостью стал завертываться в два косматых верблюжьих одеяла, которые были уже разостланы. Ганс Касторп смотрел с искренним восхищением, как Иоахим искусно с ними управляется. Сначала он перекинул оба одеяла влево, подоткнул их под себя до самых подмышек, потом подвернул в ногах и перекинул вправо; теперь он представлял собой ровный и гладкий сверток, из которого торчали только голова, плечи да руки.