«Мурзай! – крикнул Данька. – Мурзай! Мурзай!»

И тогда из груды собачьих тел, как из-под кучи одеял, поднялся Мурзай и уставился на Даньку слезящимися глазами. Кажется, он его не узнал. Он словно бы ослеп, оглох и потерял чутье. Он дрожал, как тогда в магазине, когда Данька впервые увидел его, будто снова стоял у прилавка, дожидаясь подачки. Сердце у Даньки сжалось от сострадания.

«Ко мне, Мурзай,!»

И, словно все это произошло совсем недавно, Данька вспомнил, как Мурзай, признав в нем своего спасителя, издал неуверенный вопль – вопль, от которого окончательно проснулись все эти бездомные Пираты, Шарики и Тузики, все эти вислоухие, тощие и кудлатые дворняги, и все они хором завыли, и столько в их вое было тоски по утерянной свободе, что великодушное Данькино сердце дрогнуло.

До этого он жалел одного лишь Мурзая, но теперь сердце его стало таким огромным, таким великанским, что в нем уместилась любовь ко всем бездомным собакам мира. Он думал уже не только о Мурзае – надо было спасать всех обиженных, несчастных, беззащитных собак.

В то историческое утро многим людям – рабочим, шедшим к своим предприятиям; рыболовам, спешившим занять у водоемов самые выгодные места; домохозяйкам, приехавшим на пустырь возделывать свои огороды, – короче говоря, многим жителям, торопившимся по своим ранним делам, в одно и то же время явилось одно и то же видение: в утреннем тумане мимо заброшенных теплиц и ничейных садов бежал долговязый, худенький мальчик, а за ним, растянувшись в цепочку, молчаливо мчалась стая собак. И оттого, что собаки летели, не издавая ни звука, всем показалось, что это мираж – игра тумана, света и тени.

А потом? Потом собаки разбежались, Данька с Мурзаем стояли перед железнодорожным переездом, дожидаясь, пока пройдет товарный состав, и вагоны долго стучали на стыках, и на иных из них, повторяясь, красовалась сделанная мелом надпись:

ПРИВЕТ ТЕБЕ, НАДЯ!

И повторяющийся, торжественный, как клятва, привет неизвестной Наде вызвал в памяти Даньки образ маленькой девочки с белыми бантиками в косичках. И только тогда он понял, что именно она каждое утро задерживалась перед его окном и показывала язык. Именно она очень часто тенью следовала за ним по пятам, а он по своей рассеянности никогда, никогда ее не замечал.

Когда, спрятав Мурзая в подвале, Данька вернулся домой, на пороге его поджидала мама с сумочкой в руке, одетая в болонью. За ней, скрестив руки на груди, стоял учитель Автандил Степанович. Увидев Даньку, Алла Николаевна чуть побледнела и отступила в глубь прихожей. Автандил Степанович посторонился к стене. Данька с независимым видом прошел на кухню и первым делом включил на полную мощь репродуктор. Он взял помойное ведро, незаметно прихватил колбасы и хлеба и под молчаливыми взглядами взрослых неторопливо направился во двор. На помойке он выбросил мусор, затем, обогнув дом, проник в садик и отнес в подвал еду для Мурзая, после чего вернулся домой. Алла Николаевна и Автандил Степанович стояли в тех же позах, словно восковые куклы, а Данька прошел в комнату и уселся за стол, уставленный разными вкусными вещами: колбасой, сыром и печеньем.

Взрослые молча прошли за ним и уселись напротив. Алла Николаевна растерянно смотрела на учителя, и на лице ее отражалась борьба двух чувств: она была растрогана тем, что Данька, не успев войти, тут же помчался выносить мусор, но в то же время боялась показать перед учителем свою слабость и сурово хмурилась. Автандил Степанович сцепил пальцы рук в один огромный кулак и смотрел на Даньку изучающим взглядом. Это был взгляд, которым он обычно высматривал в классе ученика, чтобы вызвать к доске. У него была удивительная способность угадывать ученика, не выучившего урока. И он редко ошибался.

А Данька ел и ничего не слышал. Не слышал, как распекал его Автандил Степанович, как всхлипывала мать, как трещал на кухне репродуктор. Данька смотрел в окно и видел, как в школу бегут ученики, как с балконов кричат мамаши, давая им последние наставления, а тетя Поля из соседнего подъезда бьет в кастрюлю, призывая на кормежку голубей.

Размахивая портфелями, бежали ребята, и среди них была рыжая девочка с белым бантиком в косичках. Она тащила тяжелый портфель, согнувшись, и непонятно было, как она все-таки бежит, а не падает.

Данька очень обрадовался, увидев девочку, и сказал ей мысленно: «Привет тебе, Надя!», а девочка споткнулась, выронила портфель и заплакала. Увидев Даньку, она высунула язык, но вдруг смутилась и помчалась так, словно Данька вздумал поймать ее и поколотить…

Все эти сцены, словно кадры из старого, уже однажды виденного фильма, проносились в памяти одна за другой, пока Данька гладил Мурзая, ворошил его шерсть, и Мурзай благодарно извивался под его рукой и следил за Данькиными глазами. Вдруг, изогнувшись, Мурзай поднялся на передние лапы и лизнул его в лицо. Данька рассмеялся. И сразу понял, отчего ему было так тоскливо все время: просто потому, что, сам об этом не догадываясь, скучал по маме, по Автандилу Степановичу, по Наде и очень жалел, что их не было сейчас здесь. Ему было радостно, но в то же время и печально, потому что радость бывает неполной, если рядом нет родных и друзей. И вдруг нестерпимо, прямо сразу же захотелось написать всем письма и рассказать обо всем, что увидел и пережил. Он, как лунатик, словно под влиянием таинственных сил, отстранил от себя Мурзая, тихо, на цыпочках спустился в каюту, достал тетрадку стихов, потом вышел наверх, уселся под брезентовым навесом и стал думать над первой строчкой…

И тогда вместо письма, которое пишется прозой, сами собой возникли стихи. Они побежали, полетели, и Данька, торопясь, побежал за ними, стараясь не отставать, он задыхался от бега, и удивлялся, и не верил своим глазам, и тем не менее это было так: стихи рождались сами, и сами по себе перед Данькиными глазами толпились разные картины:

сосновые боры и дубравы, березовые и липовые рощи, заливные луга и болота;

из камышовых зарослей вдруг поднялась в воздух цапля;

над гнездом, прилепившимся к карнизу палубы, кружилась ласточка;

Рубик прыгал с кочки на кочку, охотясь за стрекозами.

И даже то вспомнилось, чего с ним не было: по пустыне бежал верблюд, таща за собой машину, а речные пираты в водолазных костюмах подбирались под водой к судам и пускали их на дно. И теперь обо всем этом и о многом другом узнают мама, Автандил Степанович, Надя, Стасик, когда прочтут стихи. А стихи писались быстро и легко, будто это не Данька сочинял, а кто-то невидимый, стоявший за спиной, диктовал их, а Данька только думал, как бы поспеть и не сбиться…

Когда, счастливый, обессиленный, качаясь от гула в голове, Данька вышел из-под навеса, он чуть не ослеп – так радостно сияло солнце, так весело плясали зайчики на воде, так ошалело кричали над катером чайки. Мурзай прыгал на задних лапах и лез целоваться. И до того было хорошо, что Данька не мог оставаться один. Он спустился в капитанскую каюту и остановился на пороге…

Капитан сидел перед молчащей машинкой, зажав голову руками, и смотрел на фотографии, лежавшие на каретке, – ушастого мальчишки с обиженными глазами и седой женщины. О мальчике Данька ничего не знал, а седую женщину видел – она приходила провожать «пескарей», когда они отправлялись в плавание. Несколько ее фотографий висело на стенке каюты: на одной она была еще девочкой, с другой – грустно и ласково смотрела красивая девушка, а на третьей была уже седая женщина.

Это была Юлия Ивановна, жена капитана, которую ребята знали. Раньше она путешествовала вместе с капитаном, а теперь уже не могла.

И вот сейчас, сжав голову руками, капитан глядел на фотографии, лежавшие перед ним, и Даньке показалось, что капитан тоже вспоминал, наверно, что-то важное из своей прошлой жизни…

Все еще не видя Даньки, капитан набил трубку табаком, задымил, пуская клубы дыма, поднялся, чтобы открыть иллюминатор, и только тогда заметил его.

– Это ты, дружок? – Капитан погладил стопку перепечатанных листов и усмехнулся: – Вот, брат, сколько навалял! Прямо дух из меня весь вышел! Больше работать сегодня не могу. Бастую!