Я терпеть не могла их обоих — и Марину, и ее несложного, шумного Леню, под завязку набитого деньгами и неумными анекдотами; в подвале у Лени стоял бильярдный стол, и Сережа время от времени по выходным отправлялся туда поиграть — в первые полгода нашей жизни в поселке я пыталась составить ему компанию, но быстро поняла, что не могу даже делать вид, что мне весело с ними, — «лучше вообще никакой светской жизни, чем эта жутковатая пародия», говорила я Сереже, а он отвечал — «знаешь, малыш, нельзя быть такой привередой, если живешь в деревне, с соседями нужно общаться»; и вот теперь эти двое сидели в моей гостиной на моем диване, а мой сын с отчаянием на лице пытался перевести им новости CNN.

Пока Марина выуживала последнюю ракушку из-за щеки своей дочери, Леня по-хозяйски похлопал по дивану рядом с собой и сказал:

— Садись, Анька, и переводи. Телефоны сдохли, наши врут, похоже, безбожно, я хочу знать, что творится в мире.

Я опустилась на краешек журнального стола — мне до смерти не хотелось садиться рядом с ними, повернулась к телевизору и тут же перестала слышать Маринино беспомощное воркование «Даша, плюнь, плюнь немедленно» и Ленины зычные похохатывания «Няню отрезало карантином, пришлось Маринке вспоминать про материнские инстинкты, пока не очень выходит, Серега, как видишь»; я подняла руку, и они замолчали разом, я слушала и читала бегущую строку внизу экрана, прошло десять минут, пятнадцать, стояла абсолютная тишина, а потом я обернулась к ним — Марина теперь сидела на полу в застывшей позе, зажав в руке мокрую ракушку, добытую из Дашиного рта, а Леня держал на руках девочку, зажимая ей рот рукой, и глаза у него были очень серьезные, такого взрослого выражения я ни разу у него не видела; рядом с Леней замер Мишка, худое лицо с длинным носом, уголки губ опущены, брови приподняты, как у карнавального Пьеро, словарь скатился с коленей на пол — видимо, познаний в английском все-таки хватило ему для того, чтобы ухватить главное.

Я не стала переводить взгляд на Сережу, стоящего позади дивана, и сказала:

— Они говорят, везде то же самое. В Японии семьсот тысяч заболевших, китайцы не дали статистику, австралийцы и англичане закрыли границы, только это им не помогло — похоже, они тоже опоздали; самолеты не летают нигде. Нью-Йорк, Лос-Анджелес, Чикаго, Хьюстон — все крупные города в Штатах на карантине, и вся Европа в такой же жопе — это если вкратце. Говорят, создали международный фонд и работают над вакциной. Еще говорят, что раньше чем через два месяца вакцины не будет.

— А про нас что? — Леня отнял руку ото рта девочки, которая немедленно принялась сосать палец; они оба смотрели на меня, и я впервые заметила, как они похожи — бедная малышка, в ней не было ничего от тонкокостной породистой Марины, у нее были Ленины близко посаженные глазки, толстые мучнистые щеки и торчащий из них треугольной горошиной подбородок.

— Да что им мы. Про нас пока сказали мало. Тоже все плохо, и тоже везде — на Дальнем Востоке особенно, китайскую границу не закроешь, они говорят, там треть населения инфицирована; Питер закрыли, Нижний закрыли.

— А Ростов, про Ростов они что говорят?

— Лень, да не говорят они про Ростов, они про Париж говорят, про Лондон. — Это было даже приятно, четыре пары испуганных глаз, прикованных к моему лицу; они ждали каждого моего слова, как будто от этого зависело что-то очень важное.

— У меня мама в Ростове, — сказал Леня тихо. — Я неделю туда дозвониться не могу никому, а теперь телефон совсем сдох. Серега, что это с ней? Ань, ты чего?

Пока Сережа подталкивал Леню, держащего на руках девочку, и озирающуюся Марину к выходу («Серег, да что я сказал-то? Что у вас случилось? Может, вам помощь нужна?»), я пыталась сделать вдох — горло сжалось, не говори им, не говори — и поймала Мишкин взгляд; он смотрел на меня, закусив губу, и лицо у него было отчаянное, беспомощное, я протянула к нему руку, а он прыгнул ко мне с дивана, столик предательски затрещал под его весом, вцепился мне в плечо и зашептал куда-то в ключицу:

— Мам, что же теперь будет?

А я сказала:

— Ну, первым делом мы, конечно, к чертям сломаем журнальный столик, — и он сразу же засмеялся, как всегда делал, когда был совсем маленьким, — его всегда было очень легко рассмешить, сквозь любые горести, это был самый легкий способ успокоить его, когда он плакал. В гостиную вошел Сережа:

— Что смешного?

Я посмотрела на него поверх Мишкиной головы и сказала:

— Я думаю, дальше будет только хуже. Что будем делать?

Остаток дня мы все — я, Сережа и даже Мишка, забросивший свои игры, провели в гостиной возле включенного телевизора, как будто ценность этого последнего оставшегося у нас канала связи с внешним миром стала нам очевидна только что, и мы торопились впитать как можно больше информации прежде, чем и эта ниточка оборвется. Мишка, правда, сказал:

— Спутнику точно ничего не будет, мам, что бы они там ни отключали, он летает себе и летает, — но сидел с нами до тех пор, пока наконец не заснул, пристроив взлохмаченную голову на подлокотник дивана.

Ближе к вечеру Сережа погасил свет, развел огонь в камине и принес из кухни бутылку виски и два стакана. Мы сидели на полу перед диваном со спящим Мишкой, которого я укрыла пледом, и прихлебывали виски; теплое оранжевое мерцание огня в камине смешивалось с голубоватым свечением экрана, телевизор тихонько бубнил и показывал, в основном те же кадры, которые мы видели утром, — дикторы на фоне географических карт с красными отметками, опустевшие улицы разных городов, машины «Скорой помощи», военные, распределение лекарств и продовольствия (лица стоявших в очередях людей отличались только цветом масок), закрытая Нью-Йоркская фондовая биржа. Я уже ничего не переводила, мы сидели молча и просто смотрели на экран, и на какое-то мгновение мне вдруг показалось, что это обычный вечер, каких уже было много в нашей жизни, и мы просто смотрим нудноватый фильм о конце света, в котором немного затянулась завязка сюжета. Я положила голову Сереже на плечо, он обернулся ко мне, погладил по щеке и сказал мне на ухо, чтобы не разбудить Мишку:

— Ты права, малыш, все это просто так не закончится.

Звук, разбудивший меня, прекратился в тот момент, когда я открыла глаза; в комнате было темно — огонь в камине погас, а последние красноватые угольки уже не давали света, позади сопел Мишка, рядом со мной — сидя, откинув голову назад, спал Сережа. Спина у меня затекла от долгого сидения на полу, но я не шевелилась, пытаясь вспомнить, что именно заставило меня проснуться, — несколько бесконечно долгих секунд я сидела в полной тишине, напряженно вслушиваясь, и как только я почти уже поверила в то, что этот странный звук просто приснился мне, он раздался снова, прямо за моей спиной — требовательный, громкий стук в оконное стекло. Я повернулась к Сереже и схватила его за плечо — в полумраке я увидела, что глаза его открыты; он приложил палец к губам, потом, не поднимаясь на ноги, чуть наклонился вправо и нашарил свободной рукой висевшую возле камина чугунную кочергу, которая легонько звякнула, когда он снимал ее с крючка. Впервые за два года, которые мы прожили в этом светлом, легком и прекрасном доме, я остро пожалела о том, что вместо угрюмой кирпичной крепости с забранными решетками окошками-бойницами, как у большинства наших соседей, мы выбрали воздушную деревянную конструкцию с прозрачным фасадом, составленным из стремящихся к коньку крыши огромных окон; я вдруг почувствовала хрупкость этой стеклянной защиты, как будто наша гостиная и весь дом позади нее, со всеми своими уютными мелочами, любимыми книгами, легкими деревянными лестницами, с Мишкой, безмятежно спящим на диване, — всего лишь игрушечный кукольный домик без передней стенки, в который в любую минуту извне может проникнуть гигантская чужая рука и нарушить привычный порядок, переворошить, рассыпать, выдернуть любого из нас.

Мы посмотрели в сторону окна — возле балконной двери, ведущей на веранду, на фоне ночного неба отчетливо темнела человеческая фигура.