Остается только добавить, что в процессе расширения империи после 1900 г. японизация в духе Маколея стала сознательно проводимой государственной политикой. В период между двумя мировыми войнами в отношении корейцев, тайваньцев и маньчжуров, а с началом войны на Тихом океане в отношении бирманцев, индонезийцев и филиппинцев осуществлялась политика, для которой европейская модель была уже установившейся рабочей практикой. И так же, как это было в Британской империи, японизированным корейцам, тайваньцам или бирманцам были полностью перекрыты пути в метрополию. Они могли в совершенстве говорить и читать по-японски, но ни при каких обстоятельствах не могли встать во главе префектуры на острове Хонсю и даже получить пост за пределами тех зон, в которых они родились.

Теперь, когда мы рассмотрели три разных случая «официального национализма», важно подчеркнуть, что на эту модель могли сознательно ориентироваться государства, не имевшие серьезных великодержавных претензий, до тех пор, пока оставались такими государствами, где правящие классы или лидирующие элементы чувствовали, что всемирное расползание национально-воображенных сообществ ставит их под угрозу. Вероятно, полезно будет сравнить два таких государства: Сиам и Венгрию-в-составе-Австро-Венгрии.

Чулалонгкорн, современник Мэйдзи, правивший на протяжении долгого времени (1868—1910), избрал для защиты своего королевства от западного экспансионизма стиль, заметно отличавшийся от стиля его японского «коллеги»[258]. Зажатый между британскими Бирмой и Малайей и французским Индокитаем, он вместо того, чтобы попытаться создать серьезную военную машину, посвятил себя тонкой манипулятивной дипломатии. (Военное министерство было создано лишь в 1894 г.) Навевая воспоминания о Европе XVIII в., его вооруженные силы в основном представляли собой разношерстные вооруженные отряды, состоявшие из вьетнамских, кхмерских, лаосских, малайских и китайских наемников и подданных. Почти ничего не делалось и для насаждения официального национализма через модернизированную систему образования. Фактически, обязательное начальное образование было введено лишь через десять с лишним лет после его кончины, а первый в стране университет был учрежден лишь в 1917 г., на сорок лет позже основания Императорского университета в Токио. Несмотря на все это, Чулалонгкорн считал себя модернизатором. Однако основными образцами для него были не Соединенное Королевство и не Германия, а колониальные beamtenstaaten голландской Ост-Индии, британская Малайя и Радж[259]. Следование этим моделям предполагало рационализацию и централизацию королевского правительственного аппарата, упразднение традиционных полуавтономных государств-сателлитов и оказание содействия экономическому развитию более или менее в русле колониальных принципов. Самым поразительным примером этого — примером, странным образом предвосхитившим сегодняшнюю Саудовскую Аравию, — было активное поощрение им массовой иммиграции молодых одиноких иностранцев мужского пола с целью формирования дезориентированной, политически бесправной рабочей силы, необходимой для строительства портовых сооружений, железных дорог, рытья каналов и расширения коммерческого сельского хозяйства. Импорт гастарбайтеров совпадал с политикой, проводимой властями Батавии и Сингапура, и фактически был смоделирован по ее образцу. И так же, как в случае нидерландской Ост-Индии и британской Малайи, огромная масса рабочих, импортируемых в XIX в., была из Юго-Восточного Китая. Поучительно, что Чулалонгкорну эта политика не принесла ни личных волнений, ни политических затруднений — так же, как и тем колониальным правителям, которым он подражал. По сути, эта политика дала династическому государству недолгое ощущение благополучия, поскольку создала бессильный рабочий класс «вне» тайского общества, оставив само это общество в значительной степени «незатронутым».

«Собирать осколки разбитой посуды» пришлось его сыну и наследнику Вачиравуту (правившему в 1910— 1925 гг.), взявшему на этот раз за образец самонатурализирующихся монархов Европы. Несмотря на то — и благодаря тому, — что он получил образование в поздневикторианской Англии, он стал играть роль «первого нацио-налиста» своей страны[260]. Объектом неприязни для этого национализма стало, между тем, не Соединенное Королевство, державшее под контролем 90 процентов сиамской торговли, и не Франция, незадолго до этого покинувшая Сиам, оставив за собой лишь расположенные к востоку от него сегменты старой империи: им стали китайцы, которых еще совсем недавно беспечно импортировал в страну его отец. О стиле его антикитайской позиции говорят заглавия двух самых известных его памфлетов: «Евреи Востока» (1914) и «Палки в наших колесах» (1915).

Отчего произошло это изменение? Во-первых, свою роль, несомненно, сыграли драматические события, непосредственно предшествовавшие его коронации в ноябре 1910 г. и последовавшие за ней. В июне этого года пришлось прибегнуть к силам полиции для подавления всеобщей забастовки китайских торговцев (детей первых иммигрантов, устремленных вверх по социальной лестнице) и рабочих Бангкока, ознаменовавшей их посвящение в сиамскую политику[261]. А в следующем году разношерстным набором групп, среди которых присутствовали и торговцы, была сметена Небесная монархия в Пекине. Таким образом, «китайцы» явились предвестниками популярного республиканства, всерьез угрожавшего династическому принципу. Во-вторых, как показывают слова «евреи» и «Восток», этот англиизированный монарх перенял особые расизмы английского правящего класса. Однако, вдобавок к тому, Вачиравут был фактически и своего рода азиатским Бурбоном. В донациональную эпоху его предки охотно брали в жены и наложницы привлекательных китайских девушек, вследствие чего в его жилах, говоря языком Менделя, текло больше китайской «крови», чем тайской[262].

Здесь мы имеем прекрасную иллюстрацию природы официального национализма: упреждающей стратегии, принимаемой господствующими группами, когда над ними нависает угроза маргинализации или исключения из возникающего национально-воображенного сообщества. (Не стоит и говорить, что Вачиравут привел в движение все политические рычаги официального национализма: обязательное начальное образование под опекой государства, государственную пропаганду, официальное переписывание истории, милитаризм — тут это было скорее показательное шоу, чем что-то реальное, — и бесконечную череду подтверждений идентичности династии и нации[263].)

Развитие венгерского национализма в XIX в. показывает отпечаток «официальной» модели иным образом. Ранее мы уже говорили о том, каким яростным сопротивлением встретило латиноязычное мадьярское дворянство предпринятую Иосифом II в 80-е годы XVIII в. попытку сделать немецкий язык единственным государственным языком империи. Более обеспеченные сегменты этого класса боялись в условиях централизованного, отлаженного управления под началом имперско-немецких бюрократов потерять свои синекуры. Низшие эшелоны панически боялись того, что могут потерять освобождение от налогов и обязательной службы в армии, а также контроль над крепостными крестьянами и сельскими поместьями. Однако, наряду с защитой латыни, раздавались голоса, надо сказать, весьма оппортунистические, в защиту мадьярского языка, «ибо в долгосрочной перспективе мадьярская администрация казалась единственной работоспособной альтернативой немецкой»[264]. Бела Грюнвальд по этому поводу ехидно заметил, что «те же самые графства, которые (выступая против указа императора) подчеркивали возможность делопроизводства на мадьярском языке, в 1811 г. — т. е. спустя двадцать семь лет — уже уверяли в невозможности этого». Еще два десятилетия спустя в одном весьма «националистически» настроенном венгерском графстве говорили, что «введение мадьярского языка поставило бы под угрозу нашу конституцию и все наши интересы»[265]. Мадьярское дворянство — класс, насчитывавший примерно 136 тыс. душ, монополизировавших землю и политические права в стране с населением около 11 млн. человек[266], — стало по-настоящему мадьяризироваться только в 40-е годы XIX в., да и то лишь ради того, чтобы не оказаться на обочине истории.