Между тем, замечательные факсимильные образцы Хиршмана зовут нас пойти дальше и выйти за рамки его ближайших аналитических интересов. Возьмем для примера перепись населения Федерации малайских штатов 1911 г., где под рубрикой «малайское население (по расе)» приводится следующий список: «малайцы», «яванцы», «сакай», «банджары», «бойянцы», «мандайлинг» (sic), «кринчи» (sic), «джамби», «ачинцы», «буги» и «другие». Из этих «групп» все кроме (большинства) «малайцев» и «сакай» происходят с островов Суматра, Ява, Южный Борнео и Сулавеси, входивших в состав гигантской соседней колонии — Нидерландской Ост-Индии. Однако это внешнее по отношению к Федерации малайских штатов происхождение не получает признания у составителей переписи, которые, конструируя своих «малайцев», настойчиво уперлись глазами в границы собственной колонии. (Не нужно и говорить, что по ту сторону моря голландские изготовители переписей конструировали другой воображаемый образ «малайцев» — образ незначительной этнической группы, стоящей в одном ряду с «ачинцами», «яванцами» и т. д. и ничем из них не выделяющейся.) «Джамби» и «кринчи» обозначают скорее места, чем что-то, хотя бы отдаленно определимое как этноязыковое. Совершенно невероятно, чтобы в 1911 г. хотя бы малая часть тех, кого поместили в эти категории и подкатегории, узнала саму себя под этими этикетками. Эти «идентичности», рожденные воображением (невнятно) классифицирующего ума колониального государства, еще только ожидали своей реификации, которая вскоре стала возможна благодаря имперскому административному проникновению. Кроме того, можно заметить страсть изготовителей переписи к завершенности и однозначности. Отсюда их нетерпимость к множественным, политически «трансвеститным», неясным и изменчивым идентификациям. Отсюда же и сопровождающая каждую расовую группу подкатегория «другие» — которых, однако, ни при каких обстоятельствах не следует путать с другими «другими». Замысел переписи состоит в том, чтобы каждый в нее попал и имел в ней одно — и только одно — абсолютно ясное место. И никаких дробей.

Этот способ сотворения образов колониальным государством родился гораздо раньше, чем переписи 1870-х годов, а потому, чтобы в полной мере понять, почему переписи конца прошлого века были в основе своей все-таки новшеством, полезно заглянуть в прошлое, в первые дни европейского проникновения в Юго-Восточную Азию. В этом отношении поучительны два примера, взятые один с Филиппинского архипелага, а другой — с Индонезийского. В недавно опубликованной книге Уильям Генри Скотт попытался педантично реконструировать классовую структуру доиспанских Филиппин, взяв в качестве основы старейшие испанские документы[390]. Будучи профессиональным историком, Скотт прекрасно понимает, что Филиппины обязаны своим названием Филиппу II «Испанскому» и что с архипелагом — к счастью или несчастью для него — всякое могло случиться: он мог попасть в голландские или английские руки, мог рассыпаться на политические сегменты, мог быть заново собран воедино в ходе последующих завоеваний[391]. А потому есть соблазн объяснить этот курьезный выбор объекта тем обстоятельством, что Скотт долгое время жил на Филиппинах и проникся стойкой симпатией к филиппинскому национализму, который вот уже на протяжении целого столетия не оставляет в покое этот туземный Эдем. Однако вполне вероятно, что более глубокой основой формирования его воображения были те источники, на которые ему пришлось полагаться. Ибо все дело в том, что где бы на этих островах ни оказывались первые священники и конкистадоры, они, высаживаясь на берег, непременно обнаруживали там principales, hidalgos, pecheros и esclavos (принцев, дворян, простолюдинов и рабов) — квази-сословия, почерпнутые из социальных классификаций позднесредневековой Иберии. Документы, которые они после себя оставили, дают массу случайных свидетельств того, что на этом огромном, разбросанном и малонаселенном архипелаге «hidalgos» обычно знать не знали о существовании друг друга, а если даже и знали, то видели в лице друг друга вовсе не hidalgos, a врагов или потенциальных рабов. Однако власть системы координат настолько велика, что такие свидетельства отодвигаются в воображении Скотта в сторону, и ему становится трудно увидеть, что «классовая структура» доколониального периода есть «учетный» образ, созданный воображением простаков с испанских галеонов. Куда бы ни ступала их нога, повсюду им мерещились hidalgos и esclavos, которых только так, т. е. «структурно», могло собрать воедино рождающееся колониальное государство.

В отношении Индонезии мы, благодаря исследованию Мэйсона Хоудли, располагаем подробным описанием важного случая из судебной практики, имевшего место в прибрежном порту Черибон на острове Ява в конце XVII в.[392] К счастью, голландские (Ост-Индская компания) и местные черибонские документы сохранились до настоящего времени. Если бы сохранился только черибонский отчет, то мы бы узнали, что человек, обвиненный в убийстве, был высокопоставленным чиновником черибонского двора, носившим титул Ки Арья Марта Нинграт (личное имя неизвестно). Однако документы ОИК гневно идентифицируют его как Chinees [китайца] — и это, по сути, единственная чрезвычайно важная информа-ция о нем, которую они сообщают. Отсюда видно, что если черибонский двор классифицировал людей по рангу и статусу, то компания использовала в качестве критерия что-то вроде «расы». Нет никаких оснований считать, что человек, обвиненный в убийстве — чей высокий статус говорит о давней интеграции его и его предков в черибонское общество, вне зависимости от их этнического происхождения, — вообще мыслил себя «китайцем». Но как в таком случае пришла к этой классификации ОИК? Откуда могло возникнуть в воображении такое определение: Chinees? Разумеется, его источником могли стать только те невыносимые торгаши, чьи корабли беспрестанно курсировали под централизованным руководством из порта в порт на просторах от Мергуйского залива до устья реки Янцзыцзян. Как конкистадорам всюду мерещились бесконечные ряды hidalgos, так и компания, начисто забыв о разнородности населений Срединного государства, о том, что им зачастую непонятны многочисленные говоры друг друга и об особом социальном и географическом происхождении их диаспоры в прибрежной полосе Юго-Восточной Азии, вообразила своим трансокеанским взором бесконечные ряды Chinezen [китайцев]. И на основе этой изобретательной категории учета она стала настойчиво требовать, чтобы те подотчетные ей люди, которых она категоризировала как Chinezen, одевались, жили, женились, хоронили и завещали свою собственность согласно этой учетной категории. Поразительно, что гораздо менее склонные к дальним путешествиям и не столь погрязшие в торговле иберийцы вообразили на Филиппинах совершенно иную учетную категорию: ту, которую они назвали sangley. Слово sangley было вошедшим в испанский язык хоккиенским словом сенгли, означавшим «торговец»[393]. Можно представить, как испанские протопереписчики спрашивали торговцев, которых галеонная торговля занесла в Манилу: «Кто вы такие?», — на что те уверенно отвечали: «Мы торговцы»[394]. Не бороздя вдоль и поперек семь азиатских морей, иберийцы на протяжении двух столетий оставались в уютно провинциальной концептуальной мгле. Sangley превращался в «китайца» очень медленно, пока в начале XIX в. это слово наконец не исчезло, уступив место стилизованному в духе Ост-Индской компании слову chino.

Реальным нововведением производителей переписей 1870-х годов было, следовательно, не конструирование этно-расовых классификаций, а скорее их систематическая квантификация. Доколониальные правители малайско-яванского мира пытались иногда сосчитать подконтрольное им население, но эти попытки принимали форму налоговых ведомостей и списков военнообязанных. Перед ними стояли вполне конкретные и специфические цели: отследить, кого можно реально обложить налогами и воинской повинностью, — ибо единственным, что интересовало этих правителей, были экономические прибыли и число мужчин, которых можно было поставить под ружье. Ранние европейские режимы в этом регионе мало чем отличались в этом отношении от своих предшественников. Однако после 1850 г. колониальные власти начали применять более изощренные административные средства учета населения, в том числе женщин и детей (которых древние режимы неизменно игнорировали), используя сложную категориальную сетку, не имевшую прямых финансовых или военных целей. В прежние времена подданные, подлежавшие обложению налогами и обязательному прохождению военной службы, обычно хорошо сознавали свою исчислимость; правитель и подданные прекрасно понимали друг друга в этом вопросе, пусть даже с непримиримых точек зрения. Однако до 1870 г. не облагаемая налогами и не подлежавшая призыву на военную службу «кохинхинская» женщина могла счастливо или несчастливо прожить всю свою жизнь в британских владениях на Малакке, так и не осознав, что все в ее жизни происходит так, как спланировано наверху. И здесь предстает со всей очевидностью специфичность новой переписи. Она пыталась тщательно пересчитать объекты своего воспаленного воображения. Учитывая исключающий характер системы классификации и самой логики квантификации, «кохинхинец» должен был быть понят как единица из собранных в один ряд таких же как он, «кохинхинцев» — разумеется, в территориальных пределах государства. По мере роста колониального государства и умножения числа его функций эта новая демографическая топография все глубже социально и институционально укоренялась. Руководствуясь собственной воображаемой картой, государство организовывало новые образовательные, юридические, здравоохранительные, полицейские и иммиграционные бюрократии, и все они строились по принципу этно-расовых иерархий, которые, между тем, всегда понимались в терминах параллельных серийных рядов. Прохождение подчиненного населения через сеть дифференцирующих школ, судов, клиник, полицейских участков и иммиграционных служб создавало те «привычки перемещения», которые со временем дали прежним фантазиям государства реальную социальную жизнь.