– Нет! – заорал я. Дальше все было как во сне. Во сне, что мы забываем к утру. Мне рассказали, что трое пытались меня остановить, но я вырвался. Я разделал Крейг как мясник – так же быстро, кроваво и безапелляционно. Говорят, я долго бил его уже мертвого – на антресолях напряглись стражники и уже стали наводить на меня арбалеты. Но я отбросил меч и утираясь окровавленной рукой заплакал. Я стоял посреди того, из чего только что я сотворил бойню. Внезапно я понял – и это удивило меня: жутко разило кровью. Запах был сладким и немного металлическим. Меня обступили люди, кто-то положил мне руку на плечо. Из моей руки мягко вынули саблю – особых усилий прилагать им не пришлось. Я наклонился и закрыл Малышу глаза

– Такие дела… – прошептал кто-то. В тот день по расписанию я должен был быть в команде уборщиков трупов. Но Орсон отвел меня в сторону и в дежурство за меня заступил Громан. Потом, когда я успокоился – дней через десять он рассказывал, что от когда сжигали Малыша, от жары его глаза открылись, пламя отражалось на бледных щеках румянцем. Из печи он смотрел на живых будто удивленно.

Руки дрожали. Хотелось спрятать лицо в ладони и заплакать. Но я не хотел, чтобы хоть кто-то видел меня слабым – даже я сам. И если бы у меня хватило сил на слабость, смог ли я найти слезы. Я так давно не плакал, что кажется разучился, сосуды, из которых льются слезы у меня высохли и рассыпались. Сердце из стали – вот что я хотел. Разворотить грудь и вложить в нее лед, камень. Нечто такое, что не болит, не страдает. Я брел по школе, думал, как рассказать Сайду о том, что нас осталось двое, но подойдя к двери своей комнаты понял, что не смогу это сделать. Но мне это и не понадобилось – он будто все знал сам. Он посмотрел на меня поверх страниц книги и спросил:

– Выпьешь?..

– Если нальешь. – ответил я.

– Идет… Он кивнул, вытащил из-под кровати бутылку и два стакана.

– Без тостов и не чокаясь… – проговорил он, разливая жидкость. Она была черной и маслянистой, – поехали… Выпивка была неплоха – в меру терпкая, в меру сладкая. Крепкая, но закусывать ее не приходилось.

– Малыш погиб… – наконец выдавил я. Сайд кивнул:

– Бывает… Меня это удивило и разозлило:

– И все?..

– А чего ты ожидал? Он не спрашивал и не удивлялся. Будто он принял все как должное и теперь призывал меня к тому же.

– Что нам остается делать? – спросил Сайд и тут же ответил: Делать то, что не получилось у Малыша. Просто-напросто жить. Мы идем вслепую в странных местах только потому что не прочь узнать что же будет дальше.

– Ты говоришь, будто ты старик…. Грубо говоря, на то время мы все стали такими. Еще в конце осени, когда поняли, что выбраться отсюда можно либо вылетев в трубу крематория, либо переступив через себя, многие поставили на себе крест и стали доживать. Но на мои слова Сайд кивнул:

– Я старше любого пленника в этом здании.

– И сколько тебе?

– Тридцать два… Я отрицательно покачал головой:

– Я тебе почти поверил. Тебе от силы двадцать пять… Он кивнул:

– Ты почти угадал. Мне должно быть двадцать четыре. Просто я умирал… Я был мертвым восемь лет… Мертвые не стареют. Это было так резко и открыто, что я поверил сразу. «Поверил» – даже немного не то слово, ибо любая вера содержит в себе толику колебания. Я принял это впитал, будто вспомнил то, что знал всю жизнь. И от этого мне стало противно. Дальше я не стал с ним разговаривать – встал и вышел из комнаты. Весь день просидел у Орсона. Он рассказывал мне что-то про цветы. Но я не запомнил из его рассказов ни слова. Много лет потом я понял – это действительно так. Потом во мне появилось то, что некоторые называют зрелостью и иногда я с тревогой всматривался в зеркало: не придется ли мне за очередную бессонную ночь расплатиться седым волосом. Но Малыш всегда мне вспоминался таким, каким он был до своей смерти. И только в кошмарах он являлся другим – всего лишь на несколько часов позже. То бишь, когда он был мертвым… Пожалуй, это был первый раз, когда я хотел защитить слабейшего – я надеюсь это был последний случай, когда мне это не удалось.

В зиме бывают, которые будто сделаны из стекла. Они чисты и прозрачны, будто вырезаны из чистейшего горного хрусталя. Из сияющей пустоты неба глядит солнце – оно будто спешит быстрей проделать свой путь, закончить еще один день в стремлении к весне. В такой день луна гналась за солнцем, но догнала только вечером и ночь наступила раньше. Что-то в этом было: ведь та ночь была и так самой длинной в году – ночью зимнего солнцестояния. Это был необъявленный праздник – отбой сыграли раньше, потушили светильники, но посты усилили. Учителя шумели у себя, пленные разбрелись по комнатам и тоже как-то праздновали, что плохо или хорошо, но прожили еще один год. Когда вовсе стемнело я, Орсон и Громан выбрались на крышу. Орсон сварил бутыль самогона и запек в золе немного мяса. Самогон он охлаждал в снегу, а мясо, наоборот было еще теплое. Когда граф заметил, что кухню закрыли еще после обеда, Орсон, смеясь ответил, что в Школе это не единственная печь. Я чуть не подавился, но потом решил, что огонь очищает – даже если и горит в печи крематория. Кажется, Орсон был уже немного пьян – наверняка он начал отмечать раньше нас со Смотрителем Печей. Когда за нами закрылся люк, он затянул: Ты держишь глаза на дороге А ноги в стременах… Это была «Песнь дороги». Память услужливо подсказала следующие строки: «Пепельная дама – веди меня за собой Есть ты и я – теперь я только твой» Но в слух я сказал:

– Утихни, нас могут услышать…

– Да расслабься, Дже! Нас никто не слышит за ветром – а если и услышит, то подумает, что ревут беанши. Для нашей мясорубки их здесь должен быть взвод. Громан промолчал – кажется его беспокоила только судьба самогона. Он вытащил бутылку из пальцев Орсона, распечатал ее и разлил жидкость по стаканам. Она была обжигающе холодной. После первой никто не стал закусывать, дальше все ограничивались небольшими порциями мяса – ровно столько, чтобы забить горечь самогона. Вокруг было темно – солнце и луна сели вместе. В разрывах туч светили звезды – но их было мало, они были далеки и холодны. Спирт грел нас – становилось легко. У Орсона язык развязался окончательно и он болтал без умолку:

– Крыша мира – посмотри вниз, мы выше всех и вся! Ветры здесь дуют куда хотят, здесь ветры, а не сквозняки, заблудившиеся в паутине улиц. Здесь ветра пахнут полем или морем, дождем или солнцем – но никогда человеком… Но я не стал смотреть вокруг – я посмотрел в небо. В непостижимой высоте горели звезды. Я никогда не мог к ним прикоснуться, но было время, когда они были ближе. Мне стало плохо – у меня это отобрали… Сегодня не было луны. Ночь была темна – и в этой темноте свет звезд был еще ярче.

– Каково это – летать в ночном небе? – спросил Орсон.

– Не знаю, – ответил я. Он посмотрел на меня с удивлением:

– Ты ведь летал…

– Но не ночью. Ночное небо не принадлежит птицам.

– А ты разве птица? Я отрицательно покачал головой. Действительно – выше нас не было никого, если не считать черной громады церковной башни. Но сегодняшняя ночь была темной и башня была не видна. Может быть просто небо там было чуть темнее и все… Я подошел к самому краю крыши. Земли тоже не было видно. Почему-то захотелось сделать еще один шаг – броситься вниз, туда, где должна быть такая большая и такая твердая поверхность. Опять уйти в полет, даже если придется расплатиться за него жизнью.

– А как ты научился летать? – спросил Громан.

– Я со скалы упал. Там было саженей сто —я бы разбился вдребезги, но был слишком маленьким, чтобы испугаться. И пока падал – подумал: как это все же здорово. Воздух был жестким – я закрыл глаза, расправил руки и попытался вдохнуть…

– И полетел?

– Нет. Помешала одежда. Но я стал птицей – этого хватило, чтобы не разбиться… Громан печально улыбнулся, будто извиняясь за свой вопрос:

– Ты об этом жалеешь?