Приор отказал.

Купец подумал, подумал и накинул еще восемь тысяч.

Монах на этот раз даже не ответил; лицо его было сурово и неподвижно.

Тогда Чиприано пожевал ввалившимся беззубым ртом, запахнул полы истертой лисьей шубейки на зябких коленях, вздохнул, прищурил слабые глаза и молвил своим приятным, всегда ровным и тихим голосом:

– Отец Джироламо, я разорю себя, отдам вам все, что есть у меня, – сорок тысяч флоринов.

Савонарола поднял на него глаза и спросил:

– Если вы себя разоряете и нет вам корысти в этом деле, о чем вы хлопочете?

– Я родился во Флоренции и люблю эту землю, – отвечал купец с простотою, – не хотелось бы мне, чтобы чужеземцы могли сказать, что мы, подобно варварам, сжигаем невинные произведения мудрецов и художников.

Монах посмотрел на него с удивлением и молвил:

– О, сын мой, если бы любил ты свое отечество небесное так же, как земное!.. Но утешься: на костре погибнет достойное гибели, ибо злое и порочное не может быть прекрасным, по свидетельству ваших же хваленых мудрецов.

– Уверены ли вы, отец, – сказал Чиприано, – что дети всегда без ошибки могут отличить доброе от злого в произведениях искусства и науки?

– Из уст младенцев правда исходит, – возразил монах. – Ежели не обратитесь и не станете как дети, не можете войти в царство небесное. Погублю мудрость мудрецов, разум разумных отвергну, говорит Господь. Денно и нощно молюсь я о малых сих, дабы то, чего умом не поймут они в суетах искусства и науки, открылось им свыше, благодатью Духа Святого.

– Умоляю вас, подумайте, – заключил консул, вставая. – Быть может, некоторая часть...

– Не тратьте даром слов, мессере! – остановил его брат Джироламо. – Решение мое неизменно.

Чиприано снова, пожевав своими бледными старушечьими губами, пробормотал себе что-то под нос. Савонарола услышал только последнее слово:

– Безумие...

– Безумие! – подхватил он, и глаза его вспыхнули. – Ну а разве Золотой Телец Борджа, преподносимый в кощунственных празднествах папе, – не безумие? Разве Святейший Гвоздь, поднятый во славу Господа на дьявольской машине похитителем престола, убийцей Моро, – не безумие? Вы пляшете вокруг бога вашего Маммона. Дайте же и нам, худоумным, побезумствовать, поюродствовать во славу нашего Бога, Христа Распятого! Вы издеваетесь над монахами, плясавшими пред Крестом на площади. Погодите, то ли еще будет! Посмотрим, что скажете вы, разумники, когда заставлю я не только монахов, но весь народ флорентинский, детей и взрослых, стариков и женщин, в ярости, Богу угодной, плясать вокруг таинственного Древа Спасения, как некогда Давид плясал перед Ковчегом Завета в древней Скинии Бога Всевышнего!

VI

Джованни, выйдя из кельи Савонаролы, отправился на площадь Синьории.

На Виа Ларга встретил он Священное Воинство. Дети остановили двух черных невольников с паланкином, в котором лежала роскошно одетая женщина. Белая собачка спала у нее на коленях. Зеленый попугай и мартышка сидели на жердочке. За носилками следовали слуги и телохранители.

То была кортиджана, недавно приехавшая из Венеции, Лена Гриффа, из разряда тех, которых правители Яснейшей республики называли с почтительною вежливостью «puttana onesta», «meretrix onesta», «благородная, честная блудница», или с ласковою шутливостью – «mammola», «девушка». В знаменитом, изданном для удобства путешественников «Catalogo di tutte le puttane del bordello con il lor prezzo» – «Каталоге всех блудниц в домах терпимости с их ценами» против имени Лены Гриффы, напечатанного крупными буквами, отдельно от других, на самом почетном месте, стояла цена – четыре дуката, а за святые ночи, кануны праздников, цена двойная – «из почтения к Матери Господа».

Развалившись на подушках, с видом Клеопатры или царицы Савской, мона Лена читала записку влюбленного в нее молодого епископа, с приложенным сонетом, который кончался такими стихами:

Когда пленительным речам твоим я внемлю,
О, Лена дивная, то, покидая землю,
Возносится мой дух к божественным красам
Платоновых идей и к вечным небесам.

Кортиджана обдумывала ответный сонет. Рифмами владела она в совершенстве, и недаром говаривала, что, если бы это зависело от нее, она, конечно, проводила бы все свое время «в академиях добродетельных мужей».

Священное Воинство окружило носилки. Предводитель одного из отрядов, Доффо, выступил, поднял над головой алый крест и воскликнул торжественно:

– Именем Иисуса, короля Флоренции, и Марии Девы, нашей королевы, повелеваем тебе снять сии греховные украшения, суеты и анафемы. Ежели ты этого не сделаешь, да поразит тебя болезнь!

Собачка проснулась и залаяла; мартышка зашипела; попугай захлопал крыльями, выкрикивая стих, которому научила его хозяйка:

Amore a nullo amato amar perdona [25] .

Лена собиралась сделать знак телохранителям, чтобы разогнали они толпу, – когда взор ее упал на Доффо. Она поманила его пальцем.

Мальчик подошел, потупив глаза.

– Долой, долой наряды! – кричали дети. – Долой суеты и анафемы!

– Какой хорошенький! – тихо произнесла Лена, не обращая внимания на крики толпы. – Послушайте, мой маленький Адонис, я, конечно, с радостью отдала бы все эти тряпки, чтобы сделать вам удовольствие, – но вот в чем беда: они не мои, а взяты напрокат у жида. Имущество такой неверной собаки едва ли может быть приношением, угодным Иисусу и Деве Марии.

Доффо поднял на нее глаза. Мона Лена, с едва заметной усмешкой кивнув головой, как будто подтверждая его тайную мысль, проговорила другим голосом, с певучим и нежным венецианским говором:

– В переулке Бочаров у Санта Тринита?. Спроси кортиджану Лену из Венеции. Буду ждать...

Доффо оглянулся и увидел, что товарищи, увлеченные бросанием камней и перебранкой с вышедшей из-за угла шайкой противников Савонаролы, так называемых «бешеных» – «аррабиати», не обращали более внимания на кортиджану. Он хотел им крикнуть, чтобы они напали на нее, но вдруг смутился и покраснел.

Лена засмеялась, показывая между красными губами острые белые зубы. Сквозь образ Клеопатры и царицы Савской мелькнула в ней венецианская «маммола» – шаловливая и задорная уличная девочка.

Негры подняли носилки, и кортиджана продолжала путь безмятежно. Собачка опять уснула на ее коленях, попугай нахохлился, и только неугомонная мартышка, строя уморительные рожи, старалась лапкою поймать карандаш, которым вельможная блудница выводила первый стих ответного сонета епископу:

Любовь моя чиста, как вздохи серафимов.

Доффо, уже без прежней удали, во главе своего отряда всходил по лестнице чертогов Медичи.

VII

В темных покоях, где все дышало величием прошлого, дети охвачены были робостью.

Но открыли ставни. Загремели трубы. Застучали барабаны. И с радостным криком, смехом и пением псалмов рассыпались маленькие инквизиторы по залам, творя суд Божий над соблазнами искусства и науки, отыскивая и хватая «суеты и анафемы», по наитию Духа Святого.

Джованни следил за их работой.

Наморщив лоб, заложив руки за спину, с медлительной важностью, как судьи, расхаживали дети среди изваяний великих мужей, философов и героев языческой древности.

– Пифагор, Анаксимен, Гераклит, Платон, Марк Аврелий, Эпиктет, – читал по складам один из мальчиков латинские надписи на подножиях мраморных и медных изваяний.

– Эпиктет! – остановил его Федериджи, насупив брови с видом знатока. – Это и есть тот самый еретик, который утверждал, что все наслаждения позволены и что Бога нет. Вот кого бы сжечь! Жаль, мраморный...

– Ничего, – молвил бойкий, косоглазый Пиппо, – мы его все-таки попотчуем!

вернуться

25

Любовь не полюбить никому не позволит (ит .).