Под Кровлею Пизанцев человек в железных очках, с кожаным передником, с ремешком на жидких, прямых, смазанных маслом косицах волос, с корявыми, мозолистыми руками, проповедовал перед толпою ремесленников, по-видимому, таких же «плакс», как и он.

– Я – Руберто, ни сэр, ни мессер, а попросту портной флорентинский, – говорил он, ударяя себя в грудь кулаком, – объявляю вам, братья мои, что Иисус, король Флоренции, во многих видениях изъяснил мне с точностью новое, угодное Богу, правление и законодательство. Желаете ли вы, чтобы не было ни бедных, ни богатых, ни малых, ни великих, – чтобы все были равны?

– Желаем, желаем! Говори, Руберто, как это сделать?

– Если имеете веру, сделать легко. Раз, два – и готово! Первое, – он загнул большой палец левой руки указательным правой, – подоходный налог, именуемый лестничною десятиною. Второе, – он загнул еще один палец, – всенародный боговдохновенный Парламенто...

Потом остановился, снял очки, протер их, надел, неторопливо откашлялся и однообразным шепелявым голосом, с упрямым и смиренным самодовольством на тупом лице, начал изъяснять, в чем заключается лестничная десятина и боговдохновенный Парламенто.

Джованни слушал, слушал – и тоска взяла его. Он отошел на другой конец площади.

Здесь, в вечерних сумерках, монахи двигались как тени, занятые последними приготовлениями. К брату Доминико Буонвиччини, главному распорядителю, подошел человек на костылях, еще нестарый, но, должно быть, разбитый параличом, с дрожащими руками и ногами, с неподымавшимися веками; по лицу его пробегала судорога, подобная трепетанию крыльев подстреленной птицы. Он подал монаху большой сверток.

– Что это? – спросил Доминико. – Опять рисунки?

– Анатомия. Я и забыл о них. Да вчера во сне слышу голос: у тебя над мастерскою, Сандро, на чердаке, в сундуках, есть еще «суеты и анафемы», – встал, пошел и отыскал вот эти рисунки голых тел.

Монах взял сверток и молвил с веселой, почти игривой улыбкой:

– А славный мы огонек запалим, мессер Филипепи!

Тот посмотрел на пирамиду «сует и анафем».

– О Господи, Господи, помилуй нас, грешных! – вздохнул он. – Если бы не брат Джироламо, так бы и померли без покаяния, не очистившись. Да и теперь еще кто знает, спасемся ли, успеем ли отмолить?..

Он перекрестился и забормотал молитвы, перебирая четки.

– Кто это? – спросил Джованни стоявшего рядом монаха.

– Сандро Боттичелли, сын дубильщика Мариано Филипепи, – ответил тот.

IX

Когда совсем стемнело, над толпой пронесся шепот: «Идут, идут!»

В молчании, в сумраке, без гимнов, без факелов, в длинных белых одеждах, дети-инквизиторы шли, неся на руках изваяние Младенца Иисуса; одною рукою он указывал на терновый венец на своей голове, другою – благословлял народ. За ними шли монахи, клир, гонфалоньеры, члены Совета Восьмидесяти, каноники, доктора и магистры богословия, рыцари Капитана Барджелло, трубачи и булавоносцы.

На площади стедалось тихо, как перед смертной казнью.

На Рингьеру – каменный помост перед старым дворцом – взошел Савонарола, высоко поднял Распятие и произнес торжественным громким голосом:

– Во имя Отца, и Сына, и Духа Святого – зажигайте!

Четыре монаха подошли к пирамиде с горящими смоляными факелами и подожгли ее с четырех концов.

Пламя затрещало; повалил сперва серый, потом черный дым. Трубачи затрубили. Монахи грянули: «Тебя, Бога, хвалим». Дети звонкими голосами подхватили:

«Lumen ad revelationem gentium et gloriam plebis Israel!»

На башне старого дворца ударили в колокол, и могучему медному гулу его ответили колокола на всех церквах Флоренции.

Пламя разгоралось все ярче. Нежные, словно живые, листы древних пергаментных книг коробились и тлели. С нижней ступени, где лежали карнавальные маски, взвилась и полетела пылающим клубом накладная борода. Толпа радостно ухнула и загоготала.

Одни молились, другие плакали; иные смеялись, прыгая, махая руками и шапками; иные пророчествовали.

– Пойте, пойте Господу новую песнь! – выкрикивал хромой сапожник с полоумными глазами. – Рухнет все, братья мои, сгорит, сгорит дотла, как эти суеты и анафемы в огне очистительном, – все, все, все – церковь, законы, правления, власти, искусства, науки, – не останется камня на камне – и будет новое небо, новая земля! И отрет Бог всякую слезу с очей наших, и смерти не будет, – ни плача, ни скорби, ни болезни! Ей, гряди, Господи Иисусе!

Молодая беременная женщина, с худым страдальческим лицом, должно быть, жена бедного ремесленника, упала на колени и, протягивая руки к пламени костра, – как будто видела в нем самого Христа, – надрываясь, всхлипывая, подобно кликуше, вопила:

– Ей, гряди, Господи Иисусе! Аминь! Аминь! Гряди!

X

Джованни смотрел на озаренную, но еще не тронутую пламенем картину; то было создание Леонардо да Винчи.

Над вечерними водами горных озер стояла голая белая Леда; исполинский лебедь крылом охватил ее стан, выгибая длинную шею, наполняя пустынное небо и землю криком торжествующей любви; в ногах ее, среди водяных растений, животных и насекомых, среди прозябающих семян, личинок и зародышей, в теплом сумраке, в душной сырости, копошились новорожденные близнецы – полубоги-полузвери – Кастор и Поллукс, только что вылупившись из разбитой скорлупы огромного яйца. И Леда, вся, до последних сокровенных складок тела, обнаженная, любовалась на детей своих, обнимая шею лебедя с целомудренной и сладострастной улыбкой.

Джованни следил, как пламя подходит к ней все ближе и ближе, – и сердце его замирало от ужаса.

В это время монахи водрузили черный крест посередине площади, потом, взявшись за руки, образовали три круга во славу Троицы и, знаменуя духовное веселие верных о сожжении «сует и анафем», начали пляску, сперва медленно, потом все быстрее, быстрее, наконец помчались вихрем с песнею:

Ognun’ grida, com’io grido,
Sempre pazzo, pazzo, pazzo![26]
Пред Господом смиритесь,
Пляшите, не стыдитесь.
Как царь Давид плясал,
Подымем наши ряски, —
Смотрите, чтоб в пляске
Никто не отставал.
Опьяненные любовью
К истекающему кровью
Сыну Бога на кресте,
Дики, радостны и шумны, —
Мы безумны, мы безумны,
Мы безумны во Христе!

У тех, кто смотрел, голова кружилась, ноги и руки сами собою подергивались – и вдруг, сорвавшись с места, дети, старики, женщины пускались в пляску. Плешивый угреватый и тощий монах, похожий на старого фавна, сделав неловкий прыжок, поскользнулся, упал и разбил себе голову до крови: едва успели его вытащить из толпы – а то растоптали бы до смерти.

Багровый мерцающий отблеск огня озарял искаженные лица. Громадную тень кидало Распятие – неподвижное средоточие вертящихся кругов.

Мы крестиками машем
И пляшем, пляшем, пляшем,
Как царь Давид плясал.
Несемся друг за другом
Все кругом, кругом, кругом,
Справляя карнавал.
Попирая мудрость века
И гордыню человека,
Мы, как дети, в простоте
Будем Божьими шутами,
Дурачками, дурачками,
Дурачками во Христе!

Пламя, охватывая Леду, лизало красным языком голое белое тело, которое сделалось розовым, точно живым, – еще более таинственным и прекрасным.

вернуться

26

Всяк кричи, как я кричу,

Вечно безумный, безумный, безумный! (ит.