В то время писал он «Книгу о звездах».

В мартовские ночи, когда первое дыхание весны уже веяло в еще холодном воздухе, стоя на крыше виллы вместе с Франческо, наблюдал он течение звезд, срисовывал пятна Луны, чтобы впоследствии, сравнив их, узнать, не меняют ли они своих очертаний. Однажды мальчик спросил его, правда ли то, что говорит о звездах Пачоли, будто бы, как алмазы, вставлены они Богом в хрустальные сферы небес, которые, вращаясь, увлекают их в своем движении и производят музыку. Учитель объяснил, что, по закону трения, сферы, вращаясь в продолжение стольких тысяч лет с неимоверной быстротою, разрушились бы, хрустальные края их истерлись бы, музыка прекратилась бы, и «неугомонные плясуньи» остановились бы в своем движении.

Проколов иголкою лист бумаги, он дал ему посмотреть сквозь отверстие. Франческо увидел звезды, лишенные лучей, похожие на светлые круглые, бесконечно малые точки или шарики.

– Эти точки, – сказал Леонардо, – огромные, многие из них в сотни, в тысячи раз бо€льшие миры, чем наш, который, впрочем, отнюдь не хуже, не презреннее, чем все небесные тела. Законы механики, царящие на Земле, открываемые разумом человеческим, управляют мирами и солнцами.

Так восстановлял он «благородство нашего мира».

– Такой же нетленною звездою, – говорил учитель, – такой же светлою пылинкою кажется Земля обитателям других планет, как нам – эти миры.

Многого из слов его не понимал Франческо. Но когда, закинув голову, смотрел в звездное небо, – ему делалось страшно.

– Что же там, за звездами? – спрашивал он.

– Другие миры, Франческо, другие звезды, которых мы не видим.

– А за ними?

– Еще другие.

– Ну а в конце, в самом конце?

– Нет конца.

– Нет конца? – повторил мальчик, и Леонардо почувствовал, что в руке его рука Франческо дрогнула, – при свете неподвижного пламени лампады, горевшей на маленьком столике среди астрономических приборов, он увидел, что лицо ребенка покрылось внезапной бледностью.

– А где же, – медленно, с возрастающим недоумением, произнес он, – где же рай, мессер Леонардо, – ангелы, угодники, Мадонна и Бог Отец, сидящий на престоле, и Сын, и Дух Святой?

Учитель хотел было возразить, что Бог – везде, во всех песчинках земли, так же как в солнцах и вселенных, но промолчал, жалея детскую веру.

IX

Когда деревья стали распускаться, Леонардо и Франческо, проводя целые дни в саду виллы или в соседних рощах, наблюдали воскресающую жизнь растений. Порой художник срисовывал какое-нибудь дерево или цветок, стараясь уловить, как в портрете, живое сходство – то особенное, единственное лицо его, которое уже никогда нигде не повторится.

Он объяснял Франческо, как по числу кругов в стволе разрубленного дерева узнавать, сколько ему лет, и по толщине каждого из этих кругов степень влажности соответственного года, и в каком направлении росли ветви, ибо круги, обращенные к северу, – толще, а сердцевина ствола всегда находится к южной стороне дерева, нагреваемой солнцем, ближе, чем к северной.

Рассказывал ему, как вешний сок, собираясь между внутренней зеленой кожицей ствола – «рубашечкою» – и наружною корою, уплотняет, распирает, морщит ее, образуя в прошлогодних трещинах новые, более голубокие, и таким образом увеличивает объем растения. Ежели срезать сук или содрать кору, врачующая сила жизни стягивает к больному месту большее обилие питательной влаги, чем во все другие места, так что впоследствии на залеченной язве кора утолщается. И столь могущественно это стремление соков, что, достигнув поранения, не могут они остановиться с разбега, подымаются выше больного места и проступают наружу разными почкованиями – узловатыми наростами, «наподобие пузырей кипящей воды».

Сдержанно, как будто холодно и сухо, заботясь только о научной ясности, говорил Леонардо о природе. Нежную подробность весенней жизни растения определял с бесстрастною точностью, словно речь шла о мертвой машине: «Угол ветви и ствола тем острее, чем ветвь моложе и тоньше». К отвлеченной математике сводил таинственные законы кристаллически правильного, конусообразного расположения хвойных игл на пихтах, соснах и елях.

А между тем под этим бесстрастием и холодом Франческо угадывал любовь его ко всему живому – и к жалобно сморщенному, как личико новорожденного, листику, который природа поместила под шестым верхним листом, нарочно так, чтобы первому было светло, чтобы ничем не задерживалась капля дождя, стекающая к нему по стеблю, – и к древним могучим ветвям, которые тянутся из тени к солнцу, как молящие руки, и к силе растительных соков, которые устремляются на помощь к раненому месту, как живая кипящая кровь.

Порою в чаще леса останавливался он и долго с улыбкой глядел, как из-под увядших прошлогодних листьев пробивается зеленая былинка, как в чашечку нераспустившегося подснежника с трудом пролезает пчела, слабая от зимней спячки. Кругом было так тихо, что Франческо слышал удары собственного сердца. Робко подымал он глаза на учителя: солнце сквозь полупрозрачные ветви озаряло белокурые волосы, длинную бороду и густые нависшие брови Леонардо, окружая голову его сиянием; лицо было спокойно и прекрасно, – в эти минуты походил он на древнего Пана, который прислушивается, как трава растет, как подземные родники лепечут и таинственные силы жизни пробуждаются.

Все было для него живым: вселенная – одним великим телом, как тело человека – малою вселенною.

В капле росы видел он подобие водной сферы, объемлющей землю. На шлюзах, в местечке Треццо, близ Ваприо, где начинался канал Мартезана, изучал он водопады, водовороты реки, которые сравнивал с волнами женских кудрей.

– Заметь, – говорил он, – как волосы следуют по двум течениям: одному – прямому, главному, по которому влечет их собственная тяжесть, другому – возвратному, которое завивает их в кольца кудрей. Так и в движении воды одна часть устремляется вниз, а другая образует водовороты, извивы струй, подобные локонам.

Художника привлекали эти загадочные сходства, созвучия в явлениях природы, как бы из разных миров перекликающиеся голоса.

Исследуя происхождение радуги, заметил он, что те же переливы красок встречаются и в перьях птиц, и в стоячей воде около гнилых корней, и в драгоценных камнях, и в жире на поверхности воды, и в старых мутных стеклах. В узорах инея на деревьях, на замерзших окнах находил он сходство с живыми листьями, цветами и травами, – как будто уже в мире ледяных кристаллов природе снятся вещие сны о растительной жизни.

И порою чувствовал, что подходит к великому новому миру познания, который, может быть, откроется только грядущим векам. Так, о силе магнита и янтаря, натертого сукном, писал в дневнике: «Я не вижу способа, которым бы ум человеческий мог объяснить это явление. Полагаю, что сила магнита есть одна из многих неизвестных людям сил. Мир полон бесчисленными возможностями, никогда не воплощенными».

Однажды приехал к ним в гости поэт, живший близ Ваприо, в Бергамо, Джудотто Престинари. За ужином, обидевшись на Леонардо, который недостаточно хвалил стихи его, – затеял он спор о преимуществах поэзии перед живописью. Художник молчал. Но наконец ожесточение стихотворца рассмешило его; он стал возражать ему полушутя.

– Живопись, – сказал между прочим Леонардо, – выше поэзии уже потому, что изображает дела Бога, а не человеческие вымыслы, которыми довольствуются поэты, по крайней мере, наших дней: они не изображают, а только описывают, заимствуя у других все, что имеют, торгуя чужими товарами; они только сочиняют – собирают старый хлам различных наук; их можно бы сравнить с продавцами краденых вещей...

Фра Лука, Мельци и Галеотто стали возражать, Леонардо мало-помалу увлекся и заговорил, уже без шутки:

– Глаз дает человеку более совершенное знание природы, чем ухо. Виденное достовернее слышанного. Вот почему живопись, немая поэзия, ближе к точной науке, чем поэзия, слепая живопись. В словесном описании – только ряд отдельных образов, следующих один за другим; в картине же все образы, все краски являются вместе, сливаясь в одно, подобно звукам в созвучии, что делает в живописи, так же как в музыке, возможной бо?льшую степень гармонии, чем в поэзии. А там, где нет высшей гармонии, нет и высшей прелести... Спросите любовника, что ему приятнее – портрет возлюбленной или описание, сделанное хотя бы величайшим поэтом.