Он выезжал в свет и пережил еще не один роман. Но неотступное воспоминание о первой любви обесцвечивало новую любовь; да и острота страсти, вся прелесть чувства была утрачена. Гордые стремления ума тоже заглохли. Годы шли, и он мирился с этой праздностью мысли, косностью сердца.
В конце марта 1867 года, под вечер, когда он сидел в одиночестве у себя в кабинете, к нему вошла женщина.
– Госпожа Арну!
– Фредерик!
Она взяла его за руки, нежно подвела к окну и стала всматриваться в его лицо, повторяя:
– Так это он! Он!
В надвигающихся сумерках он видел только ее глаза под черной кружевной вуалью, закрывавшей лицо.
Она положила на камин маленький бумажник из гранатового бархата и села. Оба не в силах были говорить и молча улыбались друг другу.
Наконец он забросал ее вопросами о ней самой и ее муже.
Они теперь живут в глуши Бретани, стараясь меньше тратить, и выплачивают долги. Арну почти непрестанно болеет, на вид совсем старик. Дочь – замужем, живет в Бордо; сын со своим полком в Мостаганеме. Она подняла голову и сказала:
– Но я опять вижу вас! Я счастлива!
Он не преминул сказать ей, что, узнав о их несчастье, сразу же бросился к ним.
– Я знала.
– Как вы это узнали?
Она видела, как он шел по двору, и спряталась.
– Зачем?
Тогда, с дрожью в голосе и с долгими паузами между словами, она промолвила:
– Я боялась! Да, боялась вас… самой себя!
Дрожь сладострастия овладела им, когда он услышал это признание. Сердце его учащенно билось. Она продолжала:
– Простите, что я не пришла раньше.
И, указав на бархатный, гранатового цвета, бумажничек, расшитый золотом, прибавила:
– Я нарочно для вас вышила его. В нем та сумма денег, за которую был заложен участок в Бельвиле.
Фредерик поблагодарил за подарок, пожурив ее, однако, за то, что она беспокоилась ради этого.
– Нет. Я не из-за этого приехала. Мне хотелось навестить вас, потом я опять поеду… туда.
И она стала описывать ему место, где они живут.
Там низенький одноэтажный дом с садом, где растут огромные буксы, а каштановая аллея подымается на самую вершину холма, откуда видно море.
– Я ухожу туда посидеть на скамейке, которую я назвала «скамейка Фредерика».
Потом она стала жадно рассматривать мебель, безделушки, картины, чтобы запечатлеть их в памяти. Портрет Капитанши наполовину скрывала занавеска. Но золотые и белые пятна, выделявшиеся в темноте, привлекли ее внимание.
– Мне кажется, я знаю эту женщину?
– Нет, не может быть, – сказал Фредерик. – Это старая итальянская картина.
Она призналась, что ей хочется пройтись с ним под руку по улицам.
Они вышли.
Огни магазинов время от времени освещали ее бледный профиль, потом ее снова окутывала тень; и, не замечая ни экипажей, ни толпы, ни шума, ничего не слыша, они шли, поглощенные только друг другом, как будто гуляли где-то за городом, по дороге, усеянной сухими листьями.
Они рассказывали друг другу о прежних днях, об обедах времен «Художественной промышленности», чудачествах Арну, вспоминали его привычку оправлять воротничок, мазать усы косметическими средствами и еще о других вещах, более интимных и более значительных. Как он был восхищен, когда в первый раз услышал ее пение! Как она была хороша в день своих именин в Сен-Клу! Он вспоминал садик в Отейле, вечера, проведенные в театре, встречу на бульваре, ее старых слуг, ее негритянку…
Она удивлялась его памяти. Однако сказала:
– Иногда ваши слова кажутся мне далеким эхом, звуками колокола, которые доносит ветер, и когда я в книгах читаю про любовь, мне чудится, что вы здесь.
– Все, что в романах порицают как преувеличение, – все это я пережил благодаря вам, – сказал Фредерик. – Я понимаю Вертера, которому не противны бутерброды Шарлотты.
– Бедный милый друг мой!
Она вздохнула и, после короткого молчания, промолвила:
– Все равно, мы ведь так любили друг друга!
– И все-таки друг другу не принадлежали.
– Может быть, так и лучше, – заметила она.
– Нет, нет! Как бы мы были счастливы!
– О, еще бы, такая любовь!
И какой силой она должна была обладать, если пережила такую долгую разлуку!
Фредерик спросил ее, как она догадалась о его любви.
– Это было однажды вечером, когда вы поцеловали мне руку между перчаткой и рукавом. Я подумала: «Да, он любит меня… любит!» Но я боялась убедиться в этом. Ваша сдержанность была так чудесна, что я наслаждалась ею, как невольной и непрестанной данью уважения.
Он ни о чем не жалел. Он был вознагражден за все былые страдания.
Когда они вернулись, г-жа Арну сняла шляпу. Лампа, поставленная на консоль, осветила ее волосы, теперь седые. Его словно ударило в грудь.
Чтобы скрыть от нее свое разочарование, он опустился на пол у ее ног и, взяв ее за руки, стал говорить ей полные нежности слова:
– Все ваше существо, всякое ваше движение приобретали для меня сверхчеловеческий смысл! Когда вы шли мимо, мое сердце поднималось, словно пыль, вслед вам. Вы были для меня как лунный луч в летнюю ночь, когда всюду благоухания, мягкие тени, белые блики, неизъяснимая прелесть, и все блаженства плоти и души заключались для меня в вашем имени, которое я повторял про себя, стараясь поцеловать его. Выше этого я ничего не мог себе представить. Я любил госпожу Арну именно такою, как она была, – с ее двумя детьми, нежную, серьезную, ослепительно прекрасную и такую добрую! Этот образ затмевал все другие. Да и мог ли я даже думать о чем-нибудь другом? Ведь в глубине моей души всегда звучала музыка вашего голоса и сиял блеск ваших глаз!
Она с восторгом принимала эту дань поклонения – поклонения женщине, которой она уже не была. Фредерик, опьяненный своими словами, начинал уже верить в то, что говорил. Г-жа Арну, сидя спиной к лампе, наклонилась к нему. Он чувствовал на лбу ласку ее дыхания, а сквозь платье смутное прикосновение ее тела. Они сжали друг другу руки. Кончик башмачка чуть выступал из-под ее платья, и Фредерик, почти в изнеможении, сказал:
– Вид вашей ноги волнует меня.
Внезапно застыдившись, она встала. Потом, не двигаясь с места, проговорила, словно лунатик:
– В мои-то годы – он! Фредерик!.. Ни одна женщина не была так любима, как я! Нет, нет! К чему мне молодость? Не нужна она мне! Я презираю всех этих женщин, которые сюда приходят!
– О, никто сюда не приходит! – любезно возразил он.
Лицо ее просияло, и она захотела узнать, женится ли он.
Он поклялся, что нет.
– Наверно? А почему?
– Ради вас, – сказал Фредерик, сжимая ее в своих объятиях.
Она замерла, откинувшись назад, приоткрыв рот, подняв глаза. Но вдруг на ее лице выразилось отчаяние, и она оттолкнула Фредерика, а вместо ответа, о котором он умолял ее, сказала, опустив голову:
– Мне бы хотелось сделать вас счастливым.
Фредерик подумал – не пришла ли г-жа Арну с тем, чтобы отдаться ему, и в нем снова пробудилось вожделение, но более неистовое, более страстное, чем прежде. А между тем он чувствовал что-то невыразимое, какое-то отвращение, как бы боязнь стать кровосмесителем. Остановило его и другое – страх, что потом ему будет противно. К тому же это было бы так неловко. И вот, из осторожности и, вместе с тем, чтобы не осквернить свой идеал, он повернулся на каблуках и стал вертеть папиросу.
Она с восхищением смотрела на него.
– Какой вы чуткий! Вы один такой! Вы один!
Пробило одиннадцать часов.
– Уже! – сказала она. – Четверть двенадцатого, я ухожу.
Она снова села; но теперь она следила за стрелкой часов, а он курил, продолжая ходить. Оба уже не знали, что сказать. Перед расставаньем бывает минута, когда любимый человек уже не с нами.
Наконец, когда стрелка перешла за двадцать пять минут двенадцатого, она медленно взялась за ленты своей шляпки.
– Прощайте, друг мой, милый друг мой! Я больше никогда не увижу вас! Мне, как женщине, теперь уже ничего не остается. Душа моя никогда не расстанется с вами. Да благословит вас небо!