Вдруг раздалась «Марсельеза». Юссонэ и Фредерик свесились через перила. То пел народ. Толпа неслась вверх по лестнице, сливая в головокружительном потоке обнаженные головы, каски, красные колпаки, штыки и плечи, – неслась так безудержно, что люди исчезали в этих бурлящих волнах, которые поднимались с протяжным воем, точно воды реки, гонимые могучим приливом в пору равноденствия. Наверху толпа рассеялась, и пение смолкло.
Теперь слышалось только топание башмаков, смешанное с всплесками человеческого говора. Толпа, совершенно безобидная, довольствовалась тем, что глазела. Но время от времени какой-нибудь локоть, которому было тесно, вышибал стекло, или валилась на пол стоявшая на столике ваза или статуэтка. Деревянные панели трещали. У всех были красные лица, пот струился по ним крупными каплями. Юссонэ заметил:
– А герои не очень-то благоухают!
– Ах, вы несносны! – ответил Фредерик.
Толпа напирала на них, и они очутились в комнате, где под потолком был раскинут балдахин из красного бархата. Внизу, на троне, сидел чернобородый пролетарий в расстегнутой рубашке, с лицом веселым и глупым, как у китайского болванчика. На возвышение поднимались и другие, чтобы посидеть на его месте.
– Что за мифология! – сказал Юссонэ. – Вот он – народ-властитель.
Кресло подняли, взяв за ручки, и понесли, раскачивая, через залу.
– Черт возьми, как его качает! Корабль государства носится по бурным волнам! Ну и канкан! Настоящий канкан!
Трон поднесли к окну и под свистки кинули вниз.
– Бедный старик! – сказал Юссонэ, глядя, как он упал в сад, где его быстро схватили, чтобы нести к Бастилии и там сжечь.
Всеми овладела неистовая радость, как будто исчезнувший трон уступил уже место безграничному будущему счастью, и народ стал рвать занавески, бить, ломать зеркала, люстры, подсвечники, столы, стулья, табуреты, всякую мебель, уничтожая даже альбомы с рисунками и рабочие корзинки. Раз уж победили, как не позабавиться? Чернь, в знак насмешки, закутывалась в кружева и шали. Золотая бахрома обвивала рукава блуз, шляпы со страусовыми перьями украшали головы кузнецов, ленты Почетного легиона опоясывали проституток. Всякий удовлетворял свою прихоть; одни танцевали, другие пели. В комнате королевы какая-то женщина мазала себе волосы помадой. За ширмой два игрока занялись картами. Юссонэ указал Фредерику на какого-то субъекта, который курил трубочку, облокотясь на перила балкона. А безумие возрастало, все время звеня осколками фарфора и хрусталя, которые падали, издавая такой же звук, как клавиши гармоники.
Потом неистовство приняло более мрачную форму. Непристойное любопытство заставляло заглядывать во все уголки, открывать все ящики. Каторжники запускали руки в постели принцесс и валялись на них, вознаграждая себя за невозможность изнасиловать королевских дочерей. Другие, более жуткие на вид, безмолвно бродили по дворцу, стараясь что-нибудь украсть; но народу было слишком много. В пролеты дверей видна была, среди блеска позолоты и облаков пыли, темная людская масса, заполнившая анфиладу зал. Груди тяжело дышали; жара становилась все более удушливой; боясь задохнуться, приятели вышли.
В передней на куче одежды стояла публичная девка, изображая статую Свободы, неподвижная, страшная, с широко раскрытыми глазами.
Едва они вышли на улицу, как навстречу им показался взвод одетых в шинели муниципальных гвардейцев, которые, сняв свои форменные шапки и обнажив несколько облысевшие черепа, низко-низко поклонились народу. Видя такое почтение к себе, оборванцы-победители возгордились. Юссонэ и Фредерику это доставило некоторое удовольствие.
Их охватило воодушевление. Они пошли назад к Пале-Роялю. Против улицы Фроманто лежали сваленные на соломе трупы солдат. Они хладнокровно прошли мимо, даже гордясь таким самообладанием.
Дворец был полон народа. На внутреннем дворе пылало семь костров. Из окон выбрасывали рояли, комоды и стенные часы. Пожарные трубы пускали струи воды, долетавшие до крыши. Озорники пытались перерезать рукава саблями. Фредерик стал уговаривать какого-то студента Политехнической школы воспрепятствовать этому. Студент не понял, он казался совершенным дураком. Кругом, в обеих галереях, чернь, завладев винными погребами, предавалась дикому пьянству. Вино лилось ручьями, текло под ноги; уличные мальчишки пили из черепков от бутылок и, шатаясь, орали.
– Пойдем отсюда, – сказал Юссонэ, – этот народ вызывает во мне омерзение.
Вдоль всей Орлеанской галереи на тюфяках, положенных Прямо на пол, лежали раненые; пурпурные занавески заменяли одеяла, а скромные мещаночки из соседнего квартала приносили раненым суп и белье.
– Что бы там ни было, – сказал Фредерик, – по-моему, народ прекрасен!
В большом вестибюле бурлила рассвирепевшая толпа, желавшая подняться в верхние этажи, чтобы закончить разрушение; национальные гвардейцы, стоявшие на ступенях, пытались удержать ее. Самым отважным казался стрелок без шапки, с всклокоченными волосами, в изодранной кожаной амуниции; его рубашка, выбившаяся из-под пояса, смялась и жгутом торчала между штанами и курткой; он вместе с другими ожесточенно отбивался. Юссонэ, у которого были зоркие глаза, еще издали узнал Арну.
Наконец они добрались до сада Тюильри, чтобы отдышаться на свободе. Они сели на скамейку и несколько минут просидели с закрытыми глазами, ошеломленные до такой степени, это не было сил сказать хоть одно слово. Прохожие заговаривали друг с другом. Герцогиня Орлеанская[139] назначена регентшей; все было кончено, и чувствовалось то особое успокоение, которое следует за быстрыми развязками, как вдруг в мансардах дворца во всех окнах показались слуги, рвавшие на себе ливреи. Они бросали их в сад в знак отречения. Народ освистал их. Они исчезли.
Внимание Юссонэ и Фредерика привлек к себе высокий детина, который быстро шел по аллее с ружьем на плече. Его красную блузу стягивал в поясе патронташ. Лоб под фуражкой был повязан платком. Он обернулся. Это был Дюссардье; он бросился к ним в объятия.
– О, какое счастье, дорогие мои! – воскликнул он, не в силах сказать ничего больше – так он задыхался от радости и утомления.
Он двое суток был на ногах. Он строил баррикады в Латинском квартале, дрался на улице Рамбюто, спас трех драгун, вступил в Тюильри с отрядом Дюнуайе,[140] потом отправился в палату, а оттуда в ратушу.
– Я прямо оттуда. Все очень хорошо! Народ торжествует! Рабочие обнимаются с буржуа! Ах, если б вы знали, что я видел! Какие чудные люди! Как это прекрасно!
И, не замечая, что у них нет оружия, он прибавил:
– Я ведь был уверен, что встречу вас здесь! Трудные были минуты, да это что!
На щеке у него появилась капля крови, но на вопросы друзей он ответил:
– О, пустяки, штыком оцарапало!
– Однако нельзя так оставлять.
– Ну, я здоровый! Какая от этого беда! Республику провозгласили! Теперь уж мы будем счастливы! Журналисты сейчас говорили при мне, что теперь освободят Италию и Польшу. Королей больше не будет! Понимаете? Свобода всей земле! Свобода всей земле!
И, окинув взглядом горизонт, он с победоносным видом воздел руки. Но по террасе вдоль воды длинной вереницей бежали люди.
– Ах, дьявол!.. Я и забыл! Форты ведь не взяты. Мне туда надо. Прощайте!
Он обернулся, чтобы крикнуть им, потрясая ружьем:
– Да здравствует республика!
Из труб дворца вырывались огромные клубы черного дыма и неслись искры. Звон колоколов вдали напоминал блеяние испуганных овец.
Направо и налево – везде победители разряжали свои ружья. Фредерик, хоть и не отличался воинственным пылом, почувствовал, как в нем закипела галльская кровь. Ему сообщился магнетизм восторженной толпы. Он с наслаждением вдыхал грозовый воздух, пахнущий порохом, а сам трепетал от наплыва бесконечной любви, высокой и всеобъемлющей нежности, как будто сердце всего человечества забилось в его груди.
139
Герцогиня Орлеанская, Элен-Элиза-Элизабет (1814–1852) – жена умершего в 1842 г. старшего сына Луи-Филиппа; в 1848 г. пыталась провозгласить малолетнего своего сына, графа Парижского, королем, а себя регентшей.
140
Дюнуайе – капитан национальной гвардии, под командой которого находилась первая колонна инсургентов, проникшая во двор Тюильрийского дворца 24 февраля 1848 г. Сделал надпись на троне: «Парижский народ – всей Европе. Свобода, равенство, братство».