Глумливые паяцы были людьми богатыми, но щедрыми. Это был союз пьяных студентов, бородатых искусствоведов, сиротливых папенькиных сынков, американок, одной из которых довелось немало помотаться по миру, молодежи, охочей до экспериментов, стариков в поисках свежей крови, манекенов, ищущих свои витрины, туристов, случайно встреченных на Елисейских полях; там были пары влюбленные, пары разбитые, пары зарождающиеся, пары одинокие и пары спаренные. Глумливые паяцы были веселы до слез и злобно милы. Глумливые паяцы — это были мы, и лучше либо присоединяться к нам, либо идти своей дорогой.
С наступлением ночи глумливые паяцы выходили на улицу и встречались друг с другом в барах. Они заказывали вина, болтали с девушками, критиковали их женихов, громко ругались матом, заказывали пиво, ели бутерброды с печеночным паштетом, пили часами, потом выходили писать на улицу, произнося что-то вроде: «Что за дерьмо эта сучья говенная жизнь», или: «Девушки — плод наших фантазий, они, как ангел и, гуляют по радугам наших грез».
Далее их занятия были самыми разнообразными: либо это были вечеринки, либо ночные клубы, — но утро неизменно заставало каждого на своем посту: кого без сил лежащим в канаве, кого в роскошном номере отеля, кого в машине, кого в комиссариате полиции. В один прекрасный день они остепенятся, накупят себе антикварной мебели и воскресными вечерами будут ходить играть к друзьям в теннис. Но в те времена в распорядок дня это не входило.
А пока глумливые паяцы мечтали о жизни на залитых солнцем яхтах, где, развалившись в шезлонгах, они будут попивать клубничные дайкири в обществе молоденьких киноактрис. А кто-то рисовал себя в нью-йоркских трущобах суперпопулярным бездомным писателем, погрязающим в кокаиновых пати в Городе Алфавите. Мечтали о беззаботной жизни, когда не нужно идти на работу, не нужно возвращаться домой, не нужно смотреть телек. Мечтали о жизни буржуазных паразитов, шикарных террористов, пенсионеров. Они представляли себя Бони де Кастслланом в Розовом Дворце, Джоном Фанте в Пойнт Дыомс, Корто Мальтезе в апельсиновых садах Мескиты в Кордове, Патриком Модиано в «Отель дю Пале» в Биаррице, Джо Далессандро в «Фабрике», Алексисом де Реде в Феррьере, Четом Бейксром в Риме, Хельмутом Бергером на Сан-Бартельми, Антуаном Блонденом в Рубенсе, Чарльзом Хаасом в «Жокей Клаб», Аленом Пакади в Паласе, Морисом Роне в Люксембурге или Джо Рамоном в «C.B.G.B.».
Все было дозволено, стоило лишь поймать такси и с улыбкой бормотать себе под нос: «направо, налево». Вы засыпали на заднем сиденье, а просыпались в Самарканде или в гренадской Альгамбре. Девушки, отдаленно смахивающие на персианок, дарили букеты священных цветов, и вы с ними пели всю ночь напролет. Или вы оказывались в Берлине: грязный гостиничный номер, опрокинутые на ковер липкие стаканы, переполненные пепельницы, книги Кастансды и шприцы под языком…
Они метались между идеалом сверхкомфортабельной жизни и навязчивой идеей аристократов не иметь ничего, чтобы обладать всем. Они выбивались из ритмов времен. Они не стали бы стилягами в сороковых, экзистенциалистами в пятидесятых, йе-йе в шестидесятых, хиппи в семидесятых, юппи в восьмидесятых, — но в канун миллениума они были воплощением всех их вместе взятых. Каждый день недели соответствовал какому-нибудь десятилетию. Понедельник — контрабанда, светомаскировка, джазовые подвалы. Вторник — кабриолеты, широкие галстуки, короткие стрижки. Среда —песни на ветру, черные носки, «Карнаби Стрит». Четверг — индийская конопля, жизнь в общине, коммунизм. Пятница — сплин современности, воротники «йорк», изоляционная капсула. В выходные они пытались осуществить невозможное: быть самими собой, чтобы завершить, как сказал кто-то, сей переполненный век.
К несчастью, для них была невыносима печальная молодежь наших времен, мучительная пустота ее жизни, ее плачущий голос, ее мрачная новая волна, ее банальные речи, ее ностальгический стиль одежды. К счастью, среди их почитателей еще осталось несколько старых хренов. К несчастью, эти старые хрены без конца поучали. К счастью, глумливые паяцы состарятся раньше времени. К несчастью, это решит проблему.
«Смена радости и мук». Жизнь казалась шопенгауэровской бостеллой. Когда все шло прекрасно, мы пускались в пляс, борясь с унылостью счастья. Когда все шло плохо, мы ложились на землю, засыпая на его обломках. В эпоху музыки хаус бостелла — этот лоскутный пэтчворк, нарезанный из старых хитов Джеймса Брауна, Отиса Реддинга, Джорджа Клинтона, Слая Стоуна, — представлялась чем-то символическим. Ибо весь мир превратился в хаус-пластинку, водоворот времен, культур, языков, людей и жанров, сквозь который пробивались крики «ууу-йе» Лин Коллинз. Мы живем в эру Всемирного Сэмплинга, Коллективного Мегамикса, Беспрерывного Заппинга. Это было бы не так уж и плохо, если бы только кто-нибудь сказал нам, КТО тот ди-джей, что ставит пластинки!
Бостелла же не была отражением общества, она предлагала образ жизни в двух темпах: аллегро и ламенто, чередующихся до изнеможения. Хаус был констатацией, бостелла — борьбой. Хаус был современным танцем, встроившим в себя элементы прошлого; бостелла была танцем прошлого, применимого в современной жизни.
Глумливые паяцы предпочитали развлекательный синусоидный ритм плоскому электрическому биту.
Когда я впервые увидел Анну, она лежала на полу вся в крови. Слава Богу, она отделалась только несколькими царапинами, но бомба разорвалась совсем рядом: если быть точным, в отделе «книги по искусству». К счастью, в то время я интересовался исключительно порнокомиксами, а Анна листала политические эссе модных журналистов. Наше бескультурье спасло нам жизнь.
Очевидно, всех повалило на пол взрывной волной. Со всех сторон слышались вопли; обрубки рук и сорбоннских профессоров размазаны по стенкам; и Анна смотрит в потолок, а я смотрю на Анну. Помнится, я счел ее мертвой и пожалел,
что вокруг нас столько пожарников, — думаю, если б не эти обстоятельства, я бы непременно воспользовался ситуацией. Труп Анны меня соблазнял.
До больницы мы не обменялись с ней ни словом.
— Как думаете, долго они нас продержат?
— Не знаю, но меня это уже достало, потому что моя машина припаркована во втором ряду у магазина.
Никто так и не взял на себя ответственность за теракт, а полиция так и не нашла террористов, — жаль, я никогда так и не узнаю имен своих благодетелей. Уж я бы ни за что не стал требовать с них 471 франк за стоянку, Боже упаси.
Долгими ночами, сменявшими короткие, как хорошая шутка, дни, я думал о той встрече с Анной во время теракта. Эта девушка завладела моими мыслями. Она меня раззадоривала, расцвечивала, раздражала изнутри. Я проклинал себя за то, что изображал джентльмена и не попросил у нее номер телефона. Увижу ли я ее когда-нибудь? Мне казалось, что после нашего знакомства при столь нелепых обстоятельствах у меня слишком мало шансов встретиться с нею вновь. Как же я ошибался. По правде говоря, взрыв оказался наиболее спокойной обстановкой, в которой я когда-либо ее видел.
Очень скоро я услышал о ней от глумливых паяцев. Надо сказать, я весьма красноречиво расписывал наше приключение. Я полагал, что если буду рассказывать эту историю на каждом углу, в конце концов нападу на какой-нибудь след. Кое-что я менял, кое-где подбавлял героики, более подлинной, чем быль. Стоит чуть-чуть отклониться от правды, и тебя уносит в такие дебри. У одних и тех же людей одни и те же разговоры. Так что я предпочитал подавать свою жизнь под собственным соусом. До того самого вечера, когда какой-то тип с двойным подбородком расхохотался мне в лицо:
— А! Так это вы плетете черт знает что о моей дочери! Она просила передать вам, что это она отнесла вас в машину «скорой помощи», а не вы ее!
Этот милейший человек полагал, будто наносит мне оскорбление; на самом же деле подарил мне счастье. Отныне я знал, где ее искать. Это стоило мне бутылки бурбона: за папашиным галстуком в горошек скрывалась поистине луженая глотка. Но цель оправдывает средства, не так ли?