Вечеринка была в разгаре. Римский ди-джей одну за другой ставил пластинки диско. Лорд П. и многие члены его круга кидали друг в друга пирожными через весь зал. Они устроили баррикады из перевернутых столов и нагромождения стульев. Все были перемазаны кремом Шантийи. Дженис Д. даже несколько метров проехалась по полу, прежде чем рухнуть в букет цветов. Танцплощадка действительно скорее смахивала на каток, чем на венецианский мозаичный паркет. Паоло ди М. воспользовался этим, чтобы затушить сигару о персидский ковер. Шарль де К. так хохотал, что нам пришлось отнести его на террасу, поскольку его скрутил приступ астмы.
Там я снова увидел Анну и ее галантного актера, которые весело болтали, об-локотясь на балконные перила. Этот дурак разыгрывал перед нею кино, но самое ужасное — она на это повелась! Я вскипел. Вскочил на перила. Анна вскрикнула, но было уже поздно: я кинулся в темные воды Большого Канала.
Когда я всплыл на поверхность, надо мной склонились три десятка голов. Хотя я умирал от холода, на сердце у меня потеплело. Совершая подобный байронический поступок, вы даже не представляете, насколько быстро вас снова настигает реальность: промокший до нитки, воняющий илом и мазутом, в смокинге, с которого вода стекала ручьями, с волосами, прилипшими к голове, стуча зубами от холода, завернутый в дурацкое шерстяное одеяло в шотландских мотивах, я успел не раз раскаяться в собственном щегольстве. Но цель была достигнута: Анна покрывала мой лоб губной помадой, называя меня дурачком. Знаменитый актер мог разыгрывать свое кино где-нибудь в другом месте. А я не играл, я действовал!
И снова встало солнце, как часто бывает.
Мы сидели у воды, намеренно повернувшись спиной к солнцу, восходящему над «Лидо», и вообще ко всем проявлениям коллективного мышления, лишающего вас индивидуальности, и у нас подмерзали зады. Анна держала меня за руку; нельзя же избежать всех клише.
Ди-джей дал нам экстази. «Try it, try it, a mucha fun, a mucha crazy». У него был голос как у Чико Маркса.
Меня клонило в сон, в тумане слышались звуки фортепьяно, пилюли не оказывали на меня ровно никакого воздействия. Жан-Жорж пытался поцеловать Эстель в шейку. Анна подшучивала над клетчатым костюмом, одолженным мне нашим хозяином, пока мои вещи не высохнут. Он был мне велик размеров на десять. Ну, что дальше? Она что, хочет, чтобы я кинулся от холода? Я обдумывал грандиозную сцену ревности, которую собирался устроить ей потом. Ненавижу стирать свое грязное белье на людях. В особенности когда на мне чужое.
Вдруг мне стало жарко. Я вел себя глупо, переживая из-за такой ерунды. Жан-Жорж — мой лучший друг, а Анна — женщина моей жизни. И мне ужасно хотелось сказать им об этом. Мне было важно сказать им эти слова. Люди никогда не разговаривают друг с другом. И неужели мы, которым повезло, что нам было так хорошо вместе, неужели мы будем скрывать это друг от друга? Анна все сильней и сильней сжимала мою руку. Звуки фортепьяно часами кружились в воздухе. Эстель поцеловала Жан-Жоржа. Я все простил Анне, и она прислонилась ко мне. Это была любовь, счастье, истина.
Экстази — забавное зелье.
Венеции не хватает деревьев. Что мне нужно было от жизни? Достаточно деревьев, шумящих на ветру и капающих под дождем. Мне нужны были только деревья и чье-то плечо.
Занимается день, надо попытаться уснуть. Все прогулки имеют свой конец. Я видел, как моя любовь тонет в волосах Анны.
Венецианцы называют это «послепраздничная хандра». Лично я назвал бы это отходняком.
Просыпаюсь от жгучей боли в теле. Оказалось, я привязан к спинке кровати, а Анна стегает меня ремнем. И все время метит в одно и то же место. У меня весь живот горит. Однако сопротивляться начинаю, только когда она решает ударить несколько ниже. После этого она долго меня ласкает, что дает мне время освободиться от пут (два великолепных галстука выброшены на помойку). Потом она садится на меня верхом, и мы кончаем по-быстрому, потому что к полудню надо освободить комнату.
Венецианцы называют это «супружеским долгом». Лично я назвал бы это утром трудного дня.
Я отложил на время сцену ревности. В конце концов, я не должен был позволять этому актеришке волочиться за Анной. Он принял меня за свингера! В этом моя вина. Тем не менее свою злобу я сохранил при себе, в качестве оружия на случай будущего сведения счетов, как дамоклов меч, как сизифов камень, как танталовы муки, отложенные до греческих календ.
В Париже я вернулся в квартиру, лишенную большей части мебели. Виктория все забрала. Не осталось ни кровати, ни кастрюль, ни шампуней, ни будущего. Осталась лишь голодная кошка. Ее мяуканье едва ли могло наполнить эту пустоту. Я взял ее на руки, и она расцарапала мне щеку. Бывают такие дни.
Но главное все же осталось: я нашел стакан, лед в холодильнике и запас бурбона в духе великих традиций североамериканской литературы. Я сел на пол и подвел итоги. Что хорошо в разрывах отношений, так это возможность все начать с чистого листа. Можно разобраться в собственном положении. Так вот, после того как я до отказа разобрался в собственном положении, я уснул посреди всего этого. Меня разбудил телефонный звонок в духе великих традиций сименоновских детективов. Звонила Анна: требовала обещаний навечно, нерушимых клятв. Я не пожелал бросаться словами, она бросила трубку. Но главное все же осталось: я нашел стакан (тот же самый), лед… Смотри в начало абзаца, увы…
Ненавижу безукоризненно строгих парней. Я уважаю только смешных чудаков, тех, что приходят на снобистские ужины с расстегнутой ширинкой, тех, которым во время поцелуя на голову какает птичка, тех, что каждое утро поскальзываются на банановой кожуре. Быть смешным свойственно человеку. Тот, кто регулярно не становится посмешищем для толпы, не достоин быть причисленным к человеческому роду. Скажу больше: единственный способ узнать, что ты существуешь, это поставить себя в смешное положение. Это «когито» современного человека. Ridiculo ergo sum.
Само собой, я частенько осознаю собственное существование.
Мы с Анной постоянно куда-нибудь ходили. Каждый вечер мы совершали налеты в модные рестораны, тематические ночные клубы и болтали на модные темы. Задолженность на моем счете приобретала астрономические размеры. Это была уже не задолженность, а настоящая долговая яма.
Домой мы часто возвращались пьяные и валились в отрубе. Я уже не так часто исполнял роль ее парня. Поначалу я, как полагается, был на высоте: лапал ее за все места, перепробовал все позиции и садомазохистские трюки. Иногда они ее удовлетворяли, иногда нет.
Потом у нас начался период безденежья, даже голода. Винить ли в этом нашу
необузданную тягу к светской выпивке? Лично я в этом уже несколько сомневался. На людях мы непрестанно ругались. Несмотря на то что вдвоем мы жили мирно, как только вокруг появлялись другие люди, между нами тут же развязывалась война. Для этого подходил любой предлог: нелестное замечание, слишком громкий смех, пристальный взгляд. Перебранка стала для нас излюбленным видом спорта. Каждый из нас оказывался во всеоружии на своем конце праздничного зала. Затем, по мере того как общество рассеивалось, ссора затягивалась, и вечер был потерян. И ошибки, и наносимые раны были взаимными. В этих тусовочных играх не было ни победителя, ни побежденного: только любовь становилась жертвой обманчивого рая. Любовь и веселье никогда не ладили друг с другом. Впрочем, весьма удивительно, что глагол «тусоваться» может подразумевать: целовать кого-нибудь взасос или просто ходить в гости. Жизнь не столь сговорчива, как словарь. Мне кажется, что мы слишком часто тусовались. В Париже на вечеринках можно было встретить лишь лузеров и старпёров. Надо было как можно скорее умерить темпы, если мы не хотим вскоре примкнуть к одной из этих категорий, или же к третьей, самой мерзкой, — категории «бывших».
Грета Гарбо была права. Ведь это она сказала: «Ад — это другие»?
Мы могли бы смотаться в Лондон на выходные. Я бы отдал кошку маме, дабы члены Общества защиты животных не отобрали ее у меня. Я зашел бы за Анной в университет после занятий, сказал бы ей, что приглашаю ее поужинать в окрестностях Парижа, и отвез бы ее в Руасси, как в «Истории „О"“: возвращение в Руасси», не считая того, что с тех пор Руасси превратилось в аэропорт.