Постепенно звонки прекратились, хотя я затрудняюсь сейчас назвать какой-то определенный момент. Во всяком случае, по-видимому, с осени 1943 г. Гитлер взял за правило связываться для получения ежемесячной информации с Зауром (16). Я не протестовал против этого, признавая за Гитлером право взять у меня обратно то, что он мне доверил. Но, поскольку Борман поддерживал как с Зауром, так и с Доршем, старыми членами партии, подчеркнуто добрые отношения, то я стал постепенно чувствовать себя в своем собственном министерстве довольно неуверенно.
Я попробовал упрочить свою позицию тем, что каждому из десяти начальников управлений придал по одному заместителю из промышленности (17). Но как раз Дорш и Заур сумели не допустить этого для своих должностей. Когда же признаков того, что под руководством Дорша в министерстве сформировалась фронда стало более, чем достаточно, я произвел 21 декабря 1943 г. своего рода «государственный переворот», назначив на должности руководителей управления по кадрам и оргуправления (18) двух моих старых надежных коллег по временам моей работы в строительстве. Им я подчинил и до того самостоятельную «организацию Тодт».
На следующий день я скинул тяжкое бремя уходящего 1943 г., с его многочисленными личными разочарованиями и интригами и отправился в самый удаленный и самый пустынный уголок подвластной нам Европы, в Северную Лапландию. Иначе, чем в 1941 г. и 1942 г., когда Гитлер запретил мне путешествие в Норвегию, Финляндию или в Россию по причине их рискованности и моей для него незаменимости, на этот раз согласие последовало немедленно.
На рассвете мой новый самолет, четырехмоторный «кондор» производства заводов Фоккевульф, с особо вместительными дополнительными бензобаками и, соответственно, очень большой дальностью полета (19), взял курс на север. Со мной летели скрипач Зигфрид Боррис и любитель-фокусник, ставший после войны знаменитостью под именем Каланга; вместо того, чтобы самому произнести речи, я хотел доставить рождественское удовольствие солдатам и рабочим «организации Тодт» на севере. С высоты бреющего полета мы разглядывали озера Финляндии, предмет моих мечтаний в годы юности, по которым моя жена и я надеялись когда-нибудь попутешествовать со складной лодкой и палаткой. Вскоре после полудня мы приземлились в ранних сумерках этого северного края на заснеженном и обозначенном керосиновыми лампами, самом примитивном аэродроме недалеко от Рованиеми.
Сразу же на следующий день мы отправились в открытой автомашине на север, покрыв расстояние в 600 километров до небольшого порта на побережье Ледовитого океана, Петсамо. Ландшафт напоминал своим однообразием вершины альпийских гор, но переливы освещения, со всеми полутонами — от желтого к красному, вызванные движением скрытого за горизонтом солнца, были неправдоподобно прекрасны. В Петсамо мы провели несколько рождественских увеселительных мероприятий для рабочих, солдат и офицеров, за которыми последовали еще вечера и в ряде других населенных пунктов. Одну ночь мы провели в блочном домике генерала, командующего фронтом на Ледовитом океане с тем, чтобы посетить передовые базы на полуострове Рыбачий, нашем самом северном и самом малогостеприимном отрезке фронта, всего в восьмидесяти километрах от Мурманска. В бравшей за душу отрешенности рассеивался мутновато зеленый свет, наискось пробивавшийся через пелену тумана и снега, едва освещавший голый, без единого деревца, мертвый ландшафт. Мы медленно пробирались на лыжах, в сопровождении генерала Хенгля, на наши передовые позиции. Мне продемонстрировали стрельбу из нашей полковой 150-миллиметровой пушки по советскому блиндажу. Впервые в жизни я присутствовал на показательных стрельбах боевыми снарядами. До этого как-то мне продемонстрировали огонь одной из тяжелых батарей на мысе Грис-нес, и хотя командир в качестве цели назвал Дувр, позднее все же разъяснил, что на самом деле он отдал приказ палить просто в море. А здесь же при прямом попадании в воздух взлетели бревна русского блиндажа. И почти мгновенно стоявший около меня ефрейтор рухнул замертво — советский снайпер попал ему в голову, точно в смотровую щель! Для меня все это было необычно, это была моя первая встреча с реальностью войны. Нашу полковую пушку я знал по демонстрации на полигоне и интересовала она меня тогда как некая техническая конструкция, а здесь я вдруг увидел, как этот инструмент, к которому относился чисто теоретически, уничтожает людей.
Во время этой своего рода инспекционной поездки я со всех сторон, от солдат и офицеров, слышал жалобы на недостаточные поставки легкого вооружения для пехоты. Особенно ощущался недостаток в легких и удобных автоматах. Солдаты отчасти выходили из нужды с помощью советских трофеев.
Упрек фронтовиков нужно было бы прямо адресовать Гитлеру. Пехотинец Первой мировой войны, он испытывал слабость к привычному карабину. Летом 1942 г. он отклонил наше предложение запустить в серию уже разработанный и опробованный автомат и настаивал, что ружье лучше отвечает задачам пехоты. Следствием его окопного опыта, как я теперь в этом убедился на практике, было то, что из-за его преклонения перед тяжелым вооружением танками мы подзапустили конструирование и производство оружия для пехоты.
Немедленно после своего возвращения я постарался исправить это упущение. Наша программа вооружения для пехоты, готовая уже в начале января, опиралась на точные расчеты потребности в нем и требований к нему, представленных Генеральным штабом сухопутных сил и командующим резервной армией. Гитлер, сам себе главный эксперт по вооружению сухопутных войск, дал добро лишь полгода спустя. Но с этого времени он не упускал случая поставить нам в упрек, если намечалось отставание от программы. За три квартала мы добились значительного роста выпуска легкого вооружения, а по автоматическому оружию (автомат-карабин-44) даже двадцатикратного рывка при, естественно, минимальном исходном уровне (20). Такого скачка мы могли бы добиться двумя годами ранее, поскольку могли без особого труда задействовать мощности, не забитые производством тяжелого вооружения.