Матросы любили слушать его рассказы об Америке, где провел он юные годы как эмигрант, об английской тюрьме, в которой он сидел в 1918 году за отказ идти на фронт, и в особенности страшную повесть о знаменитой Иоканке. Рассказ о пребывании в Иоканке Гринблату пришлось повторить, вероятно, раз десять. И старые и новые слушатели относились к нему с величайшим вниманием. Легендарная Иоканка была знакома почти всем матросам «Св. Анны». Я сам слышал этот рассказ не менее трех раз и хочу записать его. Он этого стоит.

— Вот и назначили меня, ребята, комиссаром М-го батальона, — так обыкновенно начинал Гринблат, — и направили на Печорский фронт. Был я на Западе, на войне империалистической, бывал и на других, гражданских фронтах, но такого не видал. На тысячу верст кругом — все лес да болото, болото да лес. И ходить-то по этому лесу можно, только перепрыгивая с кочки на кочку, с корня на корень. Кругом день и ночь шумит старый лес, и где юг, где север, сразу не разберешь. Шли мы обычно по берегу какой-нибудь реки. Останавливались, посылали вперед разведку и опять шли. Против нас стояли партизаны из крестьян-раскольников да кое-где добровольческие роты. И у них было мало людей, и у нас тоже не густо. Куда? Разве в такую глушь затащишь артиллерию или обоз? А без обоза какое же войско? Так партиями и воевали. Что делалось по бокам, в стороне от пути, мы никогда толком не знали, ну а уж что было впереди нас, об этом и понятия не имели. Когда встречались с такими же партиями врага, приостанавливались. Фронта не было. Какой фронт на болоте, да еще когда кучка людей действует на сотни верст без тыла, без резервов, так, сама по себе, сама себе республика? Старались обойти партию противника, чтобы окружить ее и захватить в плен. Разумеется, белые такую же тактику применяли к нам. Это была жестокая война на истребление. Партизаны ненавидели красноармейцев. Это были крепкие хозяева, не желавшие подчиниться новым порядкам, религиозные, горячо привязанные к своим местам и преданные вековым обычаям и обрядам. Красноармейцы ненавидели партизан за меднолобое упорство и, главное, за жестокость.

Это были страшные дни. И вот, чтобы хоть немного чувствовать себя в безопасности, строили мы в лесах, на берегу рек и ручьев, блокгаузы, небольшие крепостцы из толстых сосновых стволов, благо лесу было сколько душе угодно. Такие блокгаузы строили когда-то первые пионеры белой расы в Америке, и эти крепости защищали их от хищных зверей и краснокожих. Бывало, трещит на дворе тридцатиградусный мороз, сосны гудят от ветра, а мы запремся в такой крепостце и отсиживаемся у огня и от холода и от волков, что воют ночами и свирепыми голодными глазами блещут в темноте. А то приходилось отсиживаться и от врага. Налетит на нас партия партизан-лыжников, и пошла перестрелка.

И вот однажды получили мы письмо из стоявшего против нас белого отряда, который занимал такой же блокгауз на другом берегу лесной речонки, верстах в пятнадцати от нас. В письме сообщалось, что в отряде много недовольных белым режимом и если мы на них ударим, то часть гарнизона присоединится к нам и выдаст своих офицеров. Все это передавал нам верный человек, который всю зиму держал с нами связь, оставляя записки в дупле старой, разбитой молнией сосны; и мы решили попытать счастья. Звездной ночью надели мы белые балахоны, стали на лыжи и пошли по серебристому глубокому снегу. Перешли реку по льду, обошли со всех сторон блокгауз белых и стали понемногу перебегать, смыкая кольцо бойцов вокруг бревенчатого укрепления. В блокгаузе все было тихо, и только белый султан дыма поднимался над срубом и стоял в безветренном, крепком морозном воздухе прямым, расширяющимся кверху столбом.

Уже наши цепи подошли на 5–6 саженей к бревенчатой ограде, как вдруг против нас разом заработало несколько пулеметов. Огонь был неожиданный, меткий.

Мы сразу поняли, что попали в ловушку.

Ринулись было назад к реке, но здесь нас ждали еще два спрятанных в кустах пулемета, которые и взяли всю партию под перекрестный обстрел.

Не знаю уж, сколько из наших осталось в живых. Я упал под старой сосной, раненный в ногу, и после боя белые приволокли меня в блокгауз. Здесь мне показали труп нашего друга-солдата. У него были переломаны и выворочены руки, на лбу зияла кровавая красная звезда... Я понял причину нашего поражения и хорошо представил себе, как было написано письмо, которому мы поверили.

Меня не убили — я и до сих пор не знаю почему, — а весной отправили в Архангельск. Кажется, меня приняли за важного большевика и хотели обменять на какого-то захваченного в плен князя. Но по дороге в Архангельск мне удалось бежать с барки и скрыться в кустах на берегу Северной Двины. В это время на мне была старая солдатская шинель, и, когда меня, истощенного от голода, нашел на берегу белый патруль, я легко сошел за дезертира, был судим и отправлен в Иоканку. Там я встретился с моими товарищами, которые были арестованы за попытку бастовать. Оба они работали на одном из архангельских заводов и вели агитацию против белых.

Иоканка — вот место, которое я никогда не забуду. Не знаю, есть ли где-нибудь в мире тюрьма страшнее Иоканки.

На пустынном мурманском берегу есть небольшая бухта. Ни деревца, ни куста, ни травы нет вокруг нее на много километров. Кругом только камни и мшистое топкое болото. Море замерзает здесь на 8 месяцев в году. По берегу нет ни дорог, ни тропинок. Даже лопари и ненцы не заходят в эти проклятые места. Здесь круглый год дуют неистовые колющие ветры, от которых никуда не спрячешься; они несут стужу из просторов Ледовитого океана, разбиваются о гранитные скалы берега и кружатся и вьются в полуоткрытой бухте, завывая долгими ночами, как тысячная стая волков. И вот здесь белое правительство Архангельска выстроило дощатые тюремные бараки. Даже царским министрам не пришло в голову выстроить тюрьму в таком месте. Строили наскоро, наспех. Меж досками стен остались щели. Крыша была вся в дырах. Ветер, дождь и снег свободно гуляли по баракам.

Это была «краткосрочная» тюрьма. Здесь никто не мог выжить дольше 3–4 месяцев. Цинга, простуда, чахотка — вот что ждало заключенных. Бараки были обнесены несколькими рядами колючей проволоки, но даже если бы у нас не было часовых и все выходы были бы широко раскрыты, все равно отсюда никто бы не ушел. И то, что нам все ж удалось выбраться из этой каторжной тюрьмы, похоже на чудо. В Архангельске временно получили влияние эсеры, нас внезапно потребовали в Архангельск на суд, и мы попали на «Святую Анну». Вы, вероятно, жалели нас все это время, а для нас после Иоканки наша каюта показалась раем. Впрочем, теперь, — закончил Гринблат, — Иоканка кажется мне каким-то странным сном. Не верится, что может быть на самом деле такое страшное, проклятое место.

После рассказа об Иоканке обычно все долго молчали.

Но потом опять на Гринблата сыпались дождем вопросы о белых, о красных, о землях, мимо которых мы проходили, об Африке, о Сахаре, о Риме и Карфагене, и у этого человека были всегда готовы ответы, толковые и ясные, связанные одной мыслью, одной проникновенной идеей.

Засыпали под утро здесь же на палубе, и только жара поднимающегося дня опять выгоняла всех под тент. Только самые непоседливые следили на носу под палящими лучами солнца за резвым бегом дельфинов, кувыркавшихся в зеленой воде у самого судна, или безуспешно пытались поймать на приманку одну из акул, проносивших в стороне над волной высокие серые плавники.

За Бизертой стало еще жарче. Здесь дышала великая африканская пустыня. Термометр показывал 57° по Цельсию, и даже деревянные части предметов нельзя было трогать обнаженной рукой. Только у мыса Бурь, иначе Матапана, где начинается Эгейское море, жара смягчилась.

«Св. Анна» пошла вдоль высоко поднимавшихся над морской поверхностью греческих островов — Эвбеи, Андроса, Зеи, скалистых, с веселыми рощицами на берегу и белыми, в пышной пене ручьями, сбегающими с каменистых гребней. Поздно ночью в лунном свете встал из волн величественный Лесбос, красивый, как сказка, а наутро начались Дарданеллы.