Странник тоже знал Горбовского с незапамятных времен, но реакция Леонида Андреевича его не удивила, не встревожила, не даже обеспокоила. Все это были эмоции. Великим позволено иногда спускать эмоции с привязи, как соскучившихся по свободе собак. Великим это даже необходимо. Может быть, не каждый день и не каждый год, а раз так в столетие, не чаще. А нам, самым обычным и заурядным рыцарям плаща и кинжала очень даже полезно все это понаблюдать и послушать. Горбовским позволено быть ходячей совестью и принимать добрые решения. Нам НЕ позволено. Мы ошибаться не должны. Нам разрешается прослыть невеждами, мистиками, суеверными дураками. Нам одного не простят: если мы недооценили опасность. И если в нашем доме вдруг завоняло серой, мы просто не имеем права пускаться в рассуждения о молекулярных флуктуациях — мы обязаны предположить, что где-то рядом объявился черт с рогами, и принять соответствующие меры, вплоть до организации производства святой воды в промышленных масштабах. И слава богу, если окажется, что это была всего лишь флуктуация… И если есть хоть малейший намек на возможность столкновения с чем-то более могущественным, то мы просто обязаны подготовиться к этому, вплоть до организации глобальных маневров и производства военных звездолетов-роботов. И если чужая цивилизация проявляет в отношении группы землян враждебные намерения, то мы просто обязаны защищаться, защищаться как умеем и чем умеем.

Вот только умеем мы плохо, и в этом Горбовский прав. Мы либо хлопаем по щеке, когда в нас стреляют, либо наносим ядерный удар, когда под нами рыхлят почву… Неадекватность. Но здесь нет нашей вины. Все эти разработки Института экспериментальной истории пока не способны вызвать ничего, кроме смеха. А эти их девственно чистые принципы “Не навреди”, “Не помоги” и “Не мешай”… А ведь какой богатый материал для изучения и отработки! Саракш. Саула. Гиганда. Вот где непочатый край работы, вот где источник опыта.

К сожалению, подавляющее большинство землян органически не способно понять (и опыт Института это ясно доказывает), что бывают ситуации, когда компромисс исключен. Либо они меня, либо я их, и некогда разбираться, кто в своем праве. И тут мало теоретической подготовки, недостаточно модельного кондиционирования — надо самому пройти через сумерки морали, увидеть кое-что собственными глазами, как следует опалить собственную шкуру и накопить не один десяток тошных воспоминаний, чтобы понять наконец, и даже не просто понять, а вплавить в мировоззрение эту, некогда тривиальнейшую мысль: да, существуют на свете носители разума, которые гораздо, значительно хуже тебя, каким бы ты ни был… И вот только тогда ты обретаешь способность делить на чужих и своих, принимать мгновенные решения в острых ситуациях и научаешься смелости сначала действовать, а потом разбираться. В этом сама суть их работы: умение решительно разделить на своих и чужих.

А Геннадий Комов вдруг вспомнил Леониду и тот скандал, который учинил им Горбовский, когда увидел уготовленные к спуску ящики с оружием и патронами, а особенно этого… Фокина, увешанного карабинами, словно лорд Рокстон перед вторжением в Затерянный мир. Хотя, строго говоря, со стороны Леонида Андреевича это был не скандал — он говорил мягко, хотя и абсолютно безжалостно к их молодому самолюбию “опытных” Следопытов. Истерику закатили они — Г.Комов сотоварищи, и только благодаря Мбоге ее удалось потушить и даже протащить на планету карабин. А если бы они не протащили карабин и тот медоносный монстр все так и пер на их стоянку, топча и уничтожая в неведении ценнейшее оборудование? Хорошо, Горбовский оказался тогда в основном прав, но кто мог гарантировать, что и здесь, на Пандоре, он окажется прав?

Никто не заметил, как Горбовский внезапно замолчал и сел, кажется, смутившись, на свое место. Все были погружены в собственные мысли, и только Странник быстрее всех пришел в себя. У Странника всегда была бесподобная реакция, с завистью подумал Мбога.

— Спасибо, Леонид, за столь эмоциональный выговор. Мы без сомнения его заслужили, — сухо начал Странник, и по его тону было до ледяной, хрустальной прозрачности ясно, что ничего подобного они не заслужили, но милосердно списывают эмоции Горбовского на ту ситуацию, в которой все оказались. — Но при всей трагичности произошедшего нам не следует забывать о первопричине.

Горбовский ничего не возразил. Наверное, ему действительно было стыдно. Стыдно, но в тоже время и гораздо легче. Он посмотрел в окно на все еще видимую под покровом крыльев “берсерка” полоску леса. Где-то там, далеко за горизонтом горели деревья, рассыпались в пепел ракопауки и тахорги. А заодно русалки и лесовики. Теперь и никакое выпадение им не поможет — счетчик зашкаливает от радиации, а эпицентр взрыва — оплавленное поле. Леонид Андреевич закрыл глаза, и откуда-то из-под самой поверхности памяти всплыла ухваченная краем глаза картина — лес, разгорающийся так, словно спичку бросили в лужу бензина. Огненная волна, поднимающаяся выше самых высоких деревьев. И горящие птицы, пучеглазые, когтистые пылающие комки. “Огня! Еще огня!” Что толку в пустых обвинениях? Тем более нельзя исключать, что иначе все они должны были погибнуть.

Хосико держала Атоса за руку, пока он не уснул. Транквилизаторы действовали плохо — организм после прививок, которые чуть ли не ежедневно делали ему аборигены, отторгал все постороннее. Она боялась, что в придачу ко всему необратимо изменился метаболизм. Лесной рацион не прошел даром. Проблемы. Проблемы тела решаемы. Отдых, ионный душ по утрам, птицы за окном, покой, процедуры и все придет в норму. Обязано прийти в норму. Порукой тому расторможенный гипоталамус и УНБЛАФ. Жаль только, что не помогают они при душевных травмах. Врач здесь бесполезен. Конечно, можно создать на какое-то время ощущение покоя и радости — медикаментозными средствами. Только это будет обманом, недолговечным, как любой обман. А после этого навалится еще более тяжелая депрессия, из которой немногие выбираются даже с посторонней помощью.

Атос застонал, выгнулся, выставляя свой ужасный шрам, заговорил на каком-то незнакомом языке, похожем на шелест листвы, часто повторяя: “Нава… нава… нава…” Имя? Хосико не была уверена. Нава — это, кажется, что-то вроде русалки в чьей-то мифологии. Она положила ладонь ему на лоб и сосредоточилась. Тепло и покой. Покой и тепло. И еще птицы в лесу. Не в этом, страшном, пугающем лесу, который и лесом неудобно называть, а надо именовать джунглями или сельвой, а в обычном, где-нибудь в Сибири, на Урале. И еще солнце. Не красное, а обычное — желтое. И луна. И Большая Медведица… Вечное возвращение из-под чужих небес, солнц и лун. Что же такое мы ищем под ними, чего не можем найти на Земле? Не понимаю и не пойму. Токийская процедура подарила людям Периферию. Немного высокопарно и самонадеянно, но, в общем-то, верно. Вот только она не подарила людям их самих. И всегда будут такие мальчики, которым нет места на Земле, а вернее — нет места в самих себе. И они будут тосковать под этими чужими небесами, во враждебных джунглях, которые хоть тысячу раз назови лесом, но приветливее от этого они не станут. Они будут гулять без скафандров по жутким болотам и пребывать в иллюзорной уверенности, что это тоже их дом, громадный, космический дом. Но дом не может быть таким громадным и таким холодным, таким чужим и безразличным.

Но Хосико ошибалась. Атосу не снились сибирская тайга и уральские леса, и не пели на деревьях птицы. Ему снился лес, единственный лес, который только и может быть обитаемой вселенной.

Он проснулся от света и подумал, что это луна. В доме было темно, лиловатый свет падал в окно и в дверь. Ему стало интересно, как это свет луны может падать сразу и в окно и в дверь напротив, но потом он догадался, что он в лесу, и настоящей луны здесь быть не может, и тут же забыл об этом, потому что в полосе света, падающего из окна, появился силуэт человека. Человек стоял здесь, в доме, спиной к Атосу, и глядел в окно, и по силуэту видно было, что он стоит, заложив руки за спину и наклонив голову, как никогда не стоят лесные жители — им просто незачем так стоять — и как любил стоять у окна лаборатории во время дождей и туманов, когда нельзя было работать, Карл Этингоф, и он отчетливо понял, что это и есть Карл Этингоф, который тоже когда-то отлучился с Базы в лес, да так больше и не вернулся и был отдан в приказ как без вести пропавший. Он задохнулся от волнения и крикнул: “Карл!”. Карл медленно повернулся, лиловый свет пошел по его лицу, и Атос увидел, что это не Карл, а какой-то незнакомый местный человек, он неслышно подошел к Атосу и нагнулся над ним, не размыкая рук за спиной, и лицо его стало видно совершенно отчетливо, изможденное безбородое лицо, решительно ничем не напоминающее лицо Карла. Он не произнес ни слова и, кажется, даже не увидел Атоса, выпрямился и пошел к двери, по прежнему сутулясь, и, когда он перешагивал через порог, Атос понял, что это все-таки Карл, вскочил и выбежал за ним следом. “Карл, — бормотал он, шатаясь, — Карл, вернись!” Он повторил эти слова несколько раз, а потом в отчаянии громко выкрикнул их, но никто его не услышал, потому что в то же мгновение раздался гораздо более громкий крик, жалкий и дикий, откровенный плач боли, так, что зазвенело в ушах, так, что слезы навернулись на глаза, и почему-то он сразу понял, что кричат именно в этом длинном строении, может быть потому, что больше кричать было негде. “Где Нава? — закричал он. — Девочка моя, где ты?” Он понял, что сейчас потеряет ее, что настала эта минута, что сейчас потеряет все близкое ему, все, что привязывает его к жизни, и он останется один.