– При чем тут Биндинги? – недоумевает Вилли.
– Да ведь это петух молочника Биндинга, нашего соседа! О боже мой, и как только у тебя рука поднялась?
Фрау Хомайер в отчаянии опускается на стул.
– Не стану же я упускать такое жаркое! Тут уж руки как-то сами действуют.
Фрау Хомайер не может успокоиться:
– Теперь пойдет катавасия! Биндинг такой вспыльчивый!
– За кого ты, собственно, меня принимаешь, мама? – говорит Вилли, не на шутку обидевшись. – Неужели ты думаешь, что меня хоть одна живая душа видела? Новичок я, что ли? Это по счету десятый петух, которого я изловил. Юбилейный петух! Можем есть его со спокойной совестью: твой Биндинг и не догадается ни о чем.
Вилли умильно смотрит на петуха:
– Смотри у меня, будь вкусным… Мы его сварим или зажарим?
– Неужели ты думаешь, что я хоть крошечку съем от этого петуха? – исступленно кричит фрау Хомайер. – Сейчас же отнеси его назад!
– Ну, я пока еще с ума не сошел, – заявляет Вилли.
– Но ты же украл его! – стонет она.
– Украл? – Вилли разражается хохотом. – Вот сказала! Я его реквизировал! Раздобыл! Нашел! А ты – украл! О краже еще можно говорить, когда берут деньги, а не все то, что идет на жратву. В таком случае, Эрнст, мы с тобой немало поворовали, а?
– Ну конечно, Вилли, – говорю я, – петух сам попался тебе в руки. Как тот петух командира второй батареи в Штадене. Помнишь, как ты тогда на всю роту приготовил куриное фрикасе? По рецепту: на одну курицу одна лошадь.
Вилли, польщенный, ухмыляется и пробует рукой плиту.
– Холодная, – разочарованно тянет он и обращается к матери: – У вас что, угля нет?
От треволнений фрау Хомайер лишилась языка. Она в состоянии лишь покачать головой. Вилли успокаивает ее:
– Завтра раздобудем и топливо. А на сегодня возьмем этот стул: ему все равно пора на свалку.
Фрау Хомайер в ужасе смотрит на сына. Потом вырывает у него из рук сначала стул, затем петуха и отправляется к молочнику Биндингу.
Вилли искренне возмущен.
– «Уходит он, и песня замолкает», – мрачно декламирует он. – Ты что-нибудь во всей этой истории понимаешь, Эрнст?
Что нельзя взять на растопку стул, хотя на фронте мы сожгли однажды целое пианино, чтобы сварить гнедую в яблоках кобылу, это на худой конец я еще могу понять. Пожалуй, понятно и то, что здесь, дома, не следует потакать непроизвольным движениям рук, которые хватают все, что плохо лежит, хотя на фронте добыть жратву считалось делом удачи, а не морали. Но что петуха, который все равно уже зарезан, надо вернуть владельцу, тогда как любому новобранцу ясно, что, кроме неприятностей, это ни к чему не приведет, – по-моему, верх нелепости.
– Если здесь поведется такая мода, то мы еще с голоду подохнем, вот увидишь, – возбужденно утверждает Вилли. – Будь мы среди своих, мы бы через полчаса лакомились роскошнейшим фрикасе. Я приготовил бы его под белым соусом.
Взгляд его блуждает между плитой и дверью.
– Знаешь что, давай смоемся, – предлагаю я. – Здесь уж очень сгустилась атмосфера.
Но тут как раз возвращается Фрау Хомайер.
– Его не было дома, – говорит она, запыхавшись, и в волнении собирается продолжать свою речь, но вдруг замечает, что Вилли в шинели. Это сразу заставляет ее забыть все остальное. – Как, ты уже уходишь?
– Да, мама, мы идем в обход, – говорит он, смеясь.
Она начинает плакать. Вилли смущенно похлопывает ее по плечу:
– Да ведь я скоро вернусь! Теперь мы всегда будем возвращаться. И очень часто. Может быть, даже слишком часто.
Плечо к плечу, широко шагая, идем мы по Шлоссштрассе.
– Не зайти ли нам за Людвигом? – предлагаю я.
Вилли отрицательно мотает головой:
– Пусть лучше спит. Полезней для него.
В городе неспокойно. Грузовики с матросами в кузове мчатся по улицам. Развеваются красные знамена.
Перед ратушей выгружают целые вороха листовок и тут же раздают их. Толпа рвет их из рук матросов и жадно пробегает по строчкам. Глаза горят. Порыв ветра подхватывает пачку прокламаций: покружив в воздухе, они, как стая белых голубей, опускаются на голые ветви деревьев и, шелестя, повисают на них.
– Братцы, – говорит возле нас пожилой человек в солдатской шинели, – братцы, наконец-то мы заживем получше. – Губы его дрожат.
– Черт возьми, тут видно что-то дельное заваривается, – говорю я.
Мы ускоряем шаги. Чем ближе к собору, тем больше толчея. На площади полно народу. Перед театром, взобравшись на ступеньки, ораторствует солдат. Меловой свет карбидной лампы дрожит на его лице. Нам плохо слышно, что он говорит, – ветер неровными затяжными порывами с воем проносится по площади, принося со стороны собора волны органных звуков, в которых тонет высокий отрывистый голос солдата.
Беспокойное ожидание чего-то неведомого нависло над площадью. Толпа стоит сплошной стеной. За редким исключением все – солдаты. Многие с женами. На молчаливых, замкнутых лицах то же выражение, что на фронте, когда из-под стального шлема глаза высматривают врага, Но сейчас во взглядах мелькает еще и другое: предчувствие будущего, неуловимое ожидание новой жизни.
Со стороны театра слышны возгласы. Им отвечает глухой рокот.
– Ну, ребята, кажется, будет дело! – в восторге восклицает Вилли.
Лес поднятых рук. По толпе пробегает волна. Ряды приходят в движение. Строятся в колонны. Раздаются призывы: «Товарищи, вперед!» Мерный топот демонстрантов – как мощное дыхание. Не раздумывая, вливаемся в колонну.
Справа от нас шагает артиллерист. Впереди – сапер. Группа примыкает к группе. Знакомых друг с другом мало. Но это не мешает нам сейчас же сблизиться с теми, кто шагает рядом. Солдатам незачем предварительно знакомиться, Они – товарищи, этого достаточно.
– Пошли, Отто, чего стоишь? – кричит идущий впереди сапер солдату, отошедшему в сторону.
Тот в нерешительности – с ним жена. Взглянув на него, она берет его под руку. Он смущенно улыбается:
– Попозже, Франц.
Вилли корчит гримасу:
– Ну вот: стоит только юбке вмешаться, и всей дружбе конец. Помяните мое слово!
– Ерунда! – говорит сапер и протягивает Вилли сигарету. – Бабы – это полжизни. Только всему свое время.