«…Св. Синод и правительство наше в 72-м году поступили с большою мудростью, воздерживаясь и от Вселенского собора, и от всякого прямого вмешательства и решения.
Оно, может быть, было бы по-человечески искреннее и прямее ответить письменно или собрать Вселенский собор. Но вот в чем было опасное и великое затруднение: письменный, ясный ответ отсюда после схизмы, вероятно, был бы в первую минуту до того благоприятен болгарам, что мог бы привести нас к разрыву с греками. Крайние, враждебные России эллины, под влиянием английских интриг, пламенно этого желали. Самые серьезные и честные из греческих охранителей этого боялись.
Церковный же разрыв русских с греками был бы и для нас, и для них, и даже для юго-славян таким бедствием, о котором и подумать страшно!
Греки остались бы все-таки церковно правее всех; но они сделались бы совершенно бессильными, попали бы окончательно в руки своих “красных” и очень скоро стали бы добычей или Англии, или Италии и Франции, или тех же юго-славян, против которых мы тогда бы, конечно, защищать их уже не имели бы особых причин.
Славяне же, с Россией во главе, продолжая совершенно напрасно считать себя архиправославными, очень быстро впали бы в какую-нибудь полулиберальную ересь с женатыми (например) епископами, без постов, без монашества и т. д. Или бы распались на два лагеря; представители одного, верные преданиям, остались бы с греками, а приверженцы другого дошли бы на воле до каких угодно крайностей пустоты.
Таковы могли бы быть последствия письменного ответа отсюда в то время, после местного Цареградского собора 72-го года.
Но Господь сохранил нас от этого ужаса!
Что же касается до собора Вселенского, то там, на месте, под влиянием формальной (т. е. верной основной сущности) греческой правоты, иерархам нашим пришлось бы осудить болгар; и тогда или все болгары перешли бы в униатизм (ибо к этому они, как всем известно, гораздо склоннее греков), или тоже разделились бы на две части: на покаявшихся православных и на униатов. В этом случае югославянский элемент уже слишком бы тоже ослабел в Турции, и невозможны бы стали события 76—78-го годов.
Падение Турции задержалось бы дольше, чем нужно для будущности Востока; или бы стала возможнее эллино-византийская империя, что для Православия хуже всего; ибо два слишком сильные православные царства, Россия и сильная морская, богатая, торговая Эллада, пребывая в постоянной и неотвратимой борьбе, растерзали бы и самую Церковь. Именно два преобладающие царства опаснее многих единоверных и неравносильных царств для мира Церкви. Вот почему я сказал, что факты в одно и то же время и церковнее, и словно случайно с виду (а, несомненно, по смотрению Божию) премудрее всех соображений наших.
Сила Божия и в немощах наших познается…
Русская иерархия воздерживается от явного вмешательства… Она остается формально правою, к отчаянию афинских демагогов!..
Напрасно ждал афинский прогрессист от России грубой племенной политики!..
Святейший Синод после объявления схизмы безмолвствует. Он, как слышно, твердо решился не отвечать, “пока на Востоке не успокоятся страсти”.
Официальная Россия в лице генерала Игнатьева чтит Патриархию. Он едет к Патриарху на праздник парадно: в мундире, орденах, с огромной свитой; к экзарху болгарскому, если случится, официальная Россия заезжает в будничном штатском платье, так, как может заехать ко всякому турку-дервишу.
Еще попытка… Афон. Секвестры бессарабских имений…»[65]
В то время со стороны русских властей были допущены «неудачные», по выражению Леонтьева, распоряжения по отношению к греческим на Афоне монастырям, которые имели свои имения в Бессарабии. Попытка отобрать эти имения не была сообразна ни с силой России, ни с ее достоинством. К тому же святогорские монастыри были вовсе не виновны в увлечениях и ошибках греческой нации и Патриархии.
«…Вот придирка в руки афинскому либералу!.. Россия хочет вступить на узкий путь князя Кузы[66]… “Нас, греков, хотят испугать; хотят затронуть наши корыстные чувства… Тем лучше, — воскликнет прогрессист-патриот. — До сих пор наши монахи были почти все за Россию. Теперь будет иное… И строгий аскет, которому лично ничего не нужно, усомнится впервые в России… Он скажет: не мне нужны деньги; Церкви нужна внешняя вещественная сила… И он отвратит лицо свое от России и впервые поверит нам, афинянам, когда мы скажем ему: видишь, отче, ты ничего не знаешь, что делается на свете… Теперь Россия уж не та, которую ты знал и за которую ты так пламенно молился в своем уединении”.
Однако и эта радость не была продолжительна!
Русское правительство объявляет во всеуслышание, что оно бессарабские имения считает неотъемлемою собственностью Святых Мест, что оно не конфискует их никогда, но налагает на них как бы временную опеку вследствие беспорядков в управлении ими.
Оно уже снова высылает доходы греческим монастырям.
Но все-таки толчок дан… Буря, которая кипела в Царьграде, в Иерусалиме, в Антиохии, отозвалась наконец и на тихом Афоне!»[67]
Леонтьев отмечал, что, несмотря на то, что в афинском правительстве преобладали в то время эллины вовсе не дружественные ни нам, русским, ни Православию вообще, в простом греческом народе, особенно среди турецких подданных, политическая преданность православной России была еще велика. Простые греки по-прежнему серьезно смотрят на Православие, им еще страшно вымолвить слово против Православия, но и они уже начинают бранить Россию за потворство схизматикам[68].
Монахи афонские тем более в подавляющем большинстве жили своей особой жизнью: не греческой, не болгарской, не русской. Некоторое исключение составляли только богатые проэстосы из монастырей идиоритмических (необщежительных). Эти проэстосы в монастыре имели несколько комнат, в банках или своих сундуках — большие деньги: «они сидят в шелковых рясах на широкой софе турецкой, курят наргиле[69], едят мясо в скоромные дни»[70].
Они представляют свою обитель, а по нужде и весь Афон, ездят в Афины, Стамбул, Одессу, Кишинев и т. д. Своей светскостью, своим богатством, связями, своим весом они бывают иногда в высшей степени полезны всему Афону: за проэстосом и аскету легче совершать свои подвиги[71].
Раздражение у греков, по словам Леонтьева, «росло, но преимущественно в городах, а на Афоне все это для большинства монахов, занятых молитвой, постом, богослужением, работой и мелким рукоделием, было незаметно и, прибавим, для многих… для очень многих даже и неважно. Личные религиозные вопросы об отношениях нашего ума и сердца к Богу, Церкви и жизни занимают большинство афонцев, как и следует, гораздо больше, чем спор греков с югославянами за политическое преобладание в Турции или вопросы внешней церковной дисциплины, вроде отношения экзархата болгарского к Патриархии Константинопольской.
Я был в это время на Афоне и глядел на это множество людей разных наций, простых и ученых, бедных и когда-то богатых в миру, которые столько молятся и трудятся, так мало спят, так много поют по ночам в церкви и постятся, — я думал часто, как оскорбительно должно быть многим из них это внедрение сухих политических страстей в их отшельническую жизнь!
К счастью, большинство этих людей, русские, греки и болгары, живут, по-прежнему, своей особой афонской, не русской, не греческой и не болгарской жизнью, и до них едва доходят отголоски этой борьбы, исполненной стольких клевет и несправедливостей.