И пусть из пяти владык, чье правление предшествовало лишенному разума Неоптолему, ни один не сподобился дожить до густых седин, обычай от этого не изменился. Нечего делать на престоле Молоссии дурачку, в чьих жилах течет отравленная кровь македонских варваров.

Отныне не будет больше позора и бессильного гнева!

Македонцы ушли, забрав с собою Неоптолема, и Молоссия без крови пропустила их через ущелья. Никому не нужна лишняя кровь, и пусть живет в изгнании сын Клеопатры, если кто-то, кроме кровной родни, готов кормить бесполезного.

Что случилось там, на востоке, за Тимфейским перевалом?

Отчего усталый гонец привез додонскому гармосту приказ Кассандра: уйти немедля?

Молчаливым старейшинам нет до этого дела! Главное – то, что с этого дня и впредь селения молоссов не станут кормить пришельцев, а вербовщики Кассандра прекратят возмутительные поездки в горы, перестанут смущать умы незрелых юнцов щедрым жалованьем, блестящими доспехами и дальними странами…

Слишком красивы посулы македонских умников! И уже начала молодежь прислушиваться к ним, огрызаясь на справедливые упреки вождей. А это недопустимо, ибо лишь по приказу того, кто возглавляет род, должен молосский юноша становиться в строй вооруженных!

Прошло. Кончилось. И не вернется больше!

Порукой тому – Пирр, этот юноша! Почти мальчишка… Молчат молоссы.

Безмолвствуют и остальные.

О чем говорить в этот день сухопарым, дочерна загорелым князькам хаонов, обитающих на побережье?

Уход македонцев огорчителен для них, с давних пор привыкших к морской торговле. Правда, хаонские суденышки утлы и непригодны к гулким волнам открытого моря, но ближние плавания, от залива к заливу, и еще к заливу, и еще, а затем – обратно, давно уже не страшат лихих кормчих эпирского прибрежья. Селения их богаты. Не диво встретить под хаонской крышей искусно расписанную чернолаковую вазу, отличный, городской работы меч, лемех для плуга из твердой бронзы, секрет изготовления которой никак не могут разгадать упорные хаонские кузнецы.

Хаония богата, и вовсе не зря иные из вождей в последнее время повадились выписывать для своих отпрысков наставников-греков из недалекой Амракии. Грамота не помешает хаону, коль скоро главный поселок Хаонии, Фойнику, заезжие торговцы все чаще и чаще называют, вовсе не льстя хозяевам, городом!..

Тем унизительнее для хаонов зависимость от глупых и вспыльчивых горцев, поколение назад спустившихся со своих нечесаных склонов на благодатное побережье и обложивших работящих поморов данью, пусть и необременительной, но невыносимой для их достоинства. Тем более благодарны были хаоны мудрому и справедливому вождю македонцев Кассандру, обуздавшему молосских дикарей. Хорошие люди македонцы! Немало юношей уплыло на их крутоносых кораблях добывать славу и желтые, полезные и необходимые монеты, без которых подчас так трудно жить, если ты не молосский разбойник!..

Нечему радоваться пахарям мелководья.

Чужие, немакедонские корабли, расписанные не черно-белым узором, но женскими, ало-золотыми цветами, появились не так давно у побережья Хаонии. Шлемоблещущие люди, преодолев кромку прилива на маленьких лодках, вышли на шершавую гальку и сказали хаонским старцам: кончилось время Кассандра, присягайте законным владыкам! И не пожелали слушать объяснений. Не стали разбираться, насколько законны для помора пожелания живущих среди скал.

Они просто заперли море, не пропуская к берегу черно-белые торговые суда. А когда торговцы пришли в сопровождении большой триеры под флагом с головой македонского медведя, новые корабли окружили неповоротливую громадину там, где начинается настоящая глубина, и, заклевав жалами таранов, отдали Старцу, обитающему на дне. Гребцов же и воинов, сумевших выбраться на сушу, собрав, связали и увели, выкрасив им ноги сажей, как водится поступать с отправляемыми на рабский рынок.

Обдумав случившееся, хаонские вожди перестали спорить с пришельцами. И в должный день избранные от них отправились в горы, подтверждать присягу, данную некогда дедами их деду мальчишки, едущего впереди, и неосмотрительно нарушенную рано обрадовавшимися внуками…

И вовсе уж не о чем болтать пахарям-феспротам.

Один у них с молоссами язык, один уклад, и речь тоже неотличима. Закрой глаза – и не поймешь, феспрот перед тобою или молосс… И от веку повелось так, что доля молосса – сражаться, а доля феспрота – делиться с братом своим, живущим в скалах, ячменем, и рожью, и иными плодами щедрых феспротских полей. За это никто, даже греки из Амбракии, жадные до чужих угодий, не обижает миролюбивых феспротов…

Им все равно, чья власть в Додоне.

Но если молоссы рады переменам, это не плохо.

Быть может, на радостях братья скостят размер отнимаемой у беззащитных феспротов доли?..

…Круто уйдя влево, тропа вскинулась, словно изогнувший спину лесной кот, и Киней не удержал разочарованного вскрика.

Неужели это – и есть Додона?

Сотня, возможно и меньше, крохотных домиков, сгрудившихся в кучку на берегу чахлого ручья, строение побольше – не царский ли дворец, Боги?! – и рассыпанные в беспорядке по зеленой лужайке груды темного, обычного для здешних мест камня, судя по всему, валунного, даже не тронутого рукой человека, привычной хоть сколько-то к теслу и резцу.

– Аэроп! Это… Додона?

– Да, – кажется, великан не заметил растерянности спутника; лицо его выглядело сейчас много моложе обычного, и тон грубого голоса был почти благоговейным. – Это Додона, столица моих царей…

– Но разве у молоссов нет иных городов, больших?

– Есть… – Впившись взглядом в раскинувшееся под обрывом зрелище, седоголовый отвечал машинально, воспринимая краешком разума лишь внешний смысл слов. – Есть Орфа, где я увидел свет, есть Контания, есть Пассарон. Там народу больше даже, чем в Фойнике, у рыбоедов… Почти как в Амбракии…

И тут лишь нечто осознав, развернулся едва ли не с возмущением:

– Ты что, грек, спятил?! Это же город Дуба!..

Спустя мгновение Киней увидел.

И понял.

Ибо даже издалека величие священного древа подавляло и ослепляло, заставляя дыхание трусливо замереть в груди.

Ни громады вавилонских башен, вознесшихся ввысь волею и трудом человека, ни быкоголовые мужи, с тщанием и упорством изваянные умельцами Персеполиса, ни даже ослепительное сияние построек Акрополя не могли бы пойти в сравнение с этим нерукотворным чудом, последним, что осталось в Ойкумене от времен, когда боги спускались к смертным, поднимая с ними круговые чаши на пиршествах равных…

Киней готов был поклясться: эта крона раскидывалась на солнце, предоставляя отдых в тени Персею, устало опустившемуся у ручья с мешком, таящим страшную голову Горгоны. Эти узлы и наросты на изжелта-серой коре уродовали неохватный кряж еще в дни славных сражений под стенами Трои… И как знать, не на одной ли из этих ветвей, тогда нависавших низко, а ныне вознесенных временем в неизмеримую высь, повесил посильную жертву утомленный путник, бредущий к родной Итаке, сын Лаэрта, не воспетый еще никем и даже не догадывающийся о посмертной славе, что подарит ему слепец Гомер, отдаленный от него пропастью не прошедших еще веков?..

Ускорив скок, пронеслись кони в лощину.

И замерли перед тремя старцами, преградившими путь к Дубу.

Нет сейчас дороги никому. Кроме едущего впереди.

И Аэроп, с невыразимой радостью глядящий в глаза так давно не виденному другу и побратиму Андроклиду, в ответ на почти незаметное движение бровей чуть заметно кивает.

«Вот и я».

«Я рад тебе, Аэроп».

Только глазами. Остальное – позже, за праздничным столом, когда отгремят здравицы.

Подчиняясь не раз описанному, наизусть, до мелочей вызубренному ритуалу, Пирр спрыгивает с коня и неторопливо, с неюношеской заминкой переставляя ноги, идет навстречу томурам. Лишь один из сопровождающих следует за ним.

Леоннат.

Сегодня это его право. И долг.

– Кто ты, пришелец? – ничуть не повышая голоса, спрашивает Андроклид, и эхо, неправдоподобно гулкое, разносится окрест, распугивая снующих в древесных ветвях птиц.