Пару раз, мельком, я видел ее мужа. Франтоватый болванчик с манерами. Манерностью его Эллочка дорожит, восхищается ею. Мнение мужа уважает. В обсуждении каких-либо насущных жизненных проблем постоянно на него ссылается. Но лично мне он кажется обыкновенным дураком, нахватавшимся пены доступной теперь всем официальной информации и принимающим ее за истину последней инстанции.

Спиной к Эллочке сидит Инна, тоже натуральная брюнетка с асимметричным лицом восточного типа, с усиками над верхней узкой губой, поминиатюрнее Эллочки, с точеной худенькой фигуркой и гуттаперчевой, как у куклы, кожей. Немного высокомерна, как восточная княжна, немножко, как цесарка, глуповата, но в цеху держится прочно и безоговорочно: ее отец в прошлом - один из крупных городских горкомовских чиновников, достаточно много сделавший для нынешнего директора завода; муж - один из замов соседней термички, любовник - сам начальник нашего токарного цеха. Этой никакие катаклизмы не страшны: на заводе всегда останется кто-нибудь из ее покровителей, ее мне можно было даже не рассматривать.

Людмилу - она сейчас стоит у своего стола возле самого окна - тоже в список “смертников” никогда не внесут (разве что накроется крышкой сам завод) - она единственная из всех (включая меня) по части технологии, что называется, собаку съела, стаж у нее давно перевалил за добрый полуторный десяток. С ней больше и чаще всех советуется даже сам начальник нашего отдела, донельзя флегматичный Валерий Львович. Она на своем месте, без нее цех если не пойдет ко дну, то на плову продержится недолго.

Остаюсь только я. Ну кто я такой? Откровенно - не технолог точно. Программист аховый, станочник посредственный… Можно лишь удивляться, как я продержался в отделе около четырех лет. Где-то, наверное, блеснул, пустил пыль в глаза, кому-то (я допускаю) как специалист приглянулся, поставил несколько удачных экспериментов, освоил (скорее всего, случайно) пару до зарезу необходимых цеху деталей, но теперь все это в прошлом, и мне, оказывается, в будущем на заводе места нет. Урезается программа выпуска изделий, сокращается количество людей, обслуживающих ее, и я в том числе. Finita la commedia. Так размышлял я, сидя за своим рабочим столом и украдкой поглядывая то на одну коллегу-матрону, то на другую.

“Конченый ты человек, Дмитрий Сергеевич”, - думал я и в чем-то был прав - уверенность, что я один из явных претендентов на увольнение, не покидала меня ни на минуту.

Валерий Львович заглянул в отдел минут через двадцать. Девчата как обычно в такое время чаевничали, но он ничего им на это не сказал (хотя всегда возмущался), бросил только мне краткое “зайди”, что означало, что я должен немедленно явиться “пред светлы очи” самого начальника цеха.

Мое сердце громко забухало: неуж предчувствие не обмануло; не зря, видно, вызывают меня в высокий кабинет, ох, не зря!

Я, наверное, даже побледнел - в глазах Ирины точно прочел явный испуг, в глазах Людмилы - искреннее сочувствие (мы с Людмилой окончили один и тот же вуз, один и тот же факультет, хоть и с разницей в десять лет), но выразить его словами она не успела, я быстро отвернулся, чтобы не выказать беспомощность в кругу женщин. Мне нужно было мужаться, и я в конце концов собрался с силами и переступил порог начальника цеха так, как будто совсем ни о чем не подозревал (хотя следы недавней растерянности наверняка отражались на моем обескровленном лице).

Юрий Петрович, начальник нашего цеха, худощавый, лысоватый, низенького роста, сидел за своим огромным двухтумбовым столом и делал вид, что внимательно читает разложенные перед ним бумаги. Увидев меня, недовольно нахмурился, словно я нарочно оторвал его от срочного дела, небрежным жестом указал присесть на один из мягких стульев в долгом ряду у стены, где обычно сидели на совещании подчиненные, и снова уткнулся в свои бумаги. Мы с Валерием Львовичем присели. На несколько минут кабинет погрузился в знакомую тишину. (“Тишина, видимо, теперь, как тень, будет повсюду преследовать меня, - подумалось мне. - Тишина, как имитация дела”.)

Через минуту Юрий Петрович поднял наконец на нас глаза, кивнул Валерию Львовичу, и тот начал витиевато, как только он может, объяснять мне про ограничение поставок металла, про свертывание программы запуска экспериментальных шестерен, над которой я работал последние полгода, про нарушение связей с поставщиками, - в общем, нес сплошную околесицу. Я его почти не слушал - Валерий Львович был крайне занудлив, хоть и достаточно грамотен, но если на объяснение чего-либо у других затрачивалось максимум пять, у него уходило минут пятнадцать, а то и двадцать. Редко кто мог дослушать его до конца и не потерять первоначальной нити рассуждения. Так же, как и оставаться спокойным. Вот и Юрий Петрович, не долго выдержав, прервал пространную речь Валерия Львовича:

- В общем, Ярцев, из вашего отдела ты пока единственный идешь под сокращение: ты пришел к нам позже всех, да и занимаешься не совсем по профилю. Надеюсь, это понятно?

Я кивнул - каких начальник ждал возражений, всем и так все было ясно. (Хорошо я немного, пока шел сюда, успел подготовить себя, чтобы не сорваться; с трудом, но погасил закипающий в груди Везувий.)

Убедившись в лояльности, Юрий Петрович протянул мне длинный, отпечатанный на машинке перечень сокращаемых и сказал:

- Если у тебя нет никаких возражений, распишись напротив своей фамилии и иди, продолжай работать.

Я молча расписался, хотя прекрасно понимал, что после поставленной в списке закорючки стрелки часов моего пребывания на заводе пойдут в обратную сторону.

Юрий Петрович забрал у меня ручку и список. Я поднялся и, стараясь сохранять хладнокровие, вышел из кабинета. Но внутри был сам не свой. Несмотря на все свое самообладание, я чувствовал, что меня словно обухом шибанули по голове. “Сокращение, сокращение, сокращение”, - одно и стучало непрерывно в висках. Я все еще не верил. Нет, это не я расписывался в длинном перечне подлежащих сокращению имен и фамилий, не я говорил, что понимаю, что согласен. Это какая-то нелепая ошибка, этого не может быть! В конце концов в Конституции черным по белому прописано, что каждый гражданин имеет право на труд. Или уже не имеет? Я что-то совсем запутался. В какое время мы живем? Раньше всех плетью гнали на заводы и фабрики, теперь метлой выметают обратно на улицу. Мы вступили в эру, где все права, в том числе и право быть, существовать, поставлены кем-то под сомнение. Скверно как-то…

Я не помнил, как вернулся в отдел, как досидел до конца рабочего дня, что делал, где скрывался от взгляда начальника и своих девчат, кому жаловался, кому сетовал на досадное, по моему мнению, недоразумение, с кем делился подточившей меня новостью, но как обычно без двадцати четыре вечера со всей толпой вылился за проходную и безвольно потек к своему дому, где уже, должно быть, ждала меня жена, заканчивавшая немного раньше, ждала, что в четыре я как обычно приду домой и мы вместе в районе пяти сядем ужинать, как делаем это каждый будний день вот уже почти четыре года, с тех пор, как я вернулся из армии и устроился на работу. Что я скажу ей - не понимаю. Во мне не было ни капли оптимизма. Я так привык к монотонной жизни, ясной, безоблачной: отработал - получил, отработал - получил, только не ленись, не выпендривайся, лижи задницу начальству, заноси, когда требуется, за привередливым рабочим хвосты, пробивай детали на ОТК, доводи возвратную продукцию до ума и терпи, терпи, терпи, потому что тебе за все это платят! Ты ра-бо-та-ешь! У тебя есть такое право, закрепленное высшим законом государства - Конституцией! Так утверждал строй, в котором я родился и в котором вырос. Теперь его нет, выходит, нет и права на труд, и тунеядство официально признается как ничего не нарушающая субстанция. Все это я понимал, но как объяснить жене?

Я сокращен. Это значит, я больше не нужен как работник. Выходит, я понапрасну пять лет грыз гранит науки, а потом почти столько же закреплял свои знания на практике. Теперь не нужен!