Ежась под порывами пронизывающего ветра, швыряющего в лицо пригоршни острых иголок-дождинок, король сумрачно заметил про себя, что от того, чтобы попасть в солнечные чертоги Митры сейчас, должно быть, не отказался бы ни один из вельмож. Лишь лица жрецов оставались совершенно невозмутимы, точно вырезанные из дерева, – но и в глазах младших из них читалось страдальческое выражение.
Что же касается придворных, то, не связанные жесткой дисциплиной служителей, они даже не пытались скрыть отвращения, которое вызывает у них непомерно длинная церемония. Столпившиеся чуть поодаль в ожидании конца, промокшие и озябшие, в своих пышных парадных одеяниях они выглядели довольно жалко, точно стайка пестрых заморских птиц, чудом очутившихся в негостеприимных северных краях. Большинство кутались в подбитые мехом плащи, другие, не стесняясь, то и дело посылали слуг за новыми порциями горячего вина, – так что неясно было, от ледяного ли ветра или живительной влаги так раскраснелись их щеки и носы…
Как и положено, они не приближались к алтарю ближе, чем на трижды по одиннадцать шагов, и, судя по тому, как нетерпеливо переминались они с ноги на ногу и перешептывались между собой, большинство предпочло бы очутиться отсюда еще дальше. И Вилер был бы последним, кто стал осуждать их за это.
Лишь несколько фигур в пестрой нестройной толпе выделялись неподвижностью, застывшей напряженностью, невольно наполнявшей сердце короля тревогой. Трое или четверо были старыми вояками, ветеранами бесчисленных походов, близкими друзьями Тиберия, – должно быть, единственные, кто испытывал подлинную скорбь в эти минуты. Разумеется, недвижим был и Амальрик Торский, и король не сумел сдержать усмешки: барон, похоже, делом чести для себя считал выдерживать любые напасти так, словно от его невозмутимости зависела судьба, по меньшей мере, всего королевства.
Что до Вилера, по его мнению, подобный демонстративный аскетизм скорее отдавал мальчишеством, – однако это не уменьшило его уважения к немедийскому послу. Несмотря ни на что, даже и на пакт, заключенный ими два дня назад, барон оставался умным и опасным противником. Недооценивать его было все равно что заигрывать с лесной рысью…
И наконец, чуть в отдалении от остальных придворных, не замечая никого и ничего вокруг себя, прямой и неподвижный, точно воткнутое в землю копье, стоял принц Валерий. Даже с такого расстояния Вилеру видно было, каким измученным и бледным выглядит его племянник. Струйки дождя стекали с волос по мокрым щекам, точно ручейки слез, но он даже не пытался вытереть лицо.
Жалость холодным острием кольнула правителя. Он видел, как все эти дни подчеркнуто игнорируют принца придворные, после брошенных сыном Тиберия обвинений, как шепчутся у него за спиной, косясь опасливо и недобро, когда уверены, что Валерий не заметит их; видел, как на глазах мрачнеет и угасает его племянник, точно каждый прожитый день уносит у него годы жизни.
Его собственная строгость по отношению к принцу показалась ему в тот миг жестокостью, неоправданной и недостойной, и Вилер пообещал себе, что немедленно по возвращении во дворец устроит этот проклятый суд – пусть Нумедидес думает, что победил, Сет его побери! – и добьется, чтобы с Валерия были сняты все обвинения. Что бы там ни было на самом деле, он не может позволить, чтобы сын его любимой сестры так страдал у него на глазах! Он слишком виноват перед их семьей – и вернет долг Валерию, чего бы это ему ни стоило!
Укрепленный своим решением, король едва удержался, чтобы не подмигнуть ободряюще принцу, – однако тот смотрел куда-то в сторону, и, опомнившись, Вилер заставил свое лицо принять подобающе строгое выражение.
Он подчеркнуто не смотрел в сторону второго своего племянника, Нумедидеса, что стоял, окруженный придворными, с кубком в руке, прячась от дождя под накидкой, что услужливо держал у него над головой какой-то расфуфыренный юнец. Вилер перевел взгляд на процессию жрецов… Те, с многочисленными остановками, воскурениями благовоний, что упорно не желали загораться под дождем, и протяжными песнопениями, завершали обход алтаря сзади. Скоро они выйдут вперед, – и останется потерпеть совсем немного…
Как ни странно, и это не удивляло даже его самого, король Вилер совершенно не ощущал приличествующей случаю скорби. Лишь досаду и нетерпение. Не то было, когда он лишь узнал о гибели Тиберия – тогда новость эта буквально подкосила его. Но здесь, в храме… трагедия внезапно перестала ощущаться, все происходящее казалось неудачным ярмарочным представлением, настолько затянутым и нелепым, что не могло даже вызвать сопереживания у зрителей. В душе своей, как ни искал, он не мог найти ничего, кроме усталости и тоски, – и потому не смел бы осуждать своих придворных, чьи чувства были точным отражением его собственных.
И мысли в голове толпились беспорядочно, точно испуганные овцы, – о том, как неприглядно серо все вокруг, о давешнем разговоре с немедийцем, о том, что же делать с непутевыми племянниками… даже о том, что надо бы не забыть сказать лекарям, чтобы дали ему укрепляющего питья после завершения обряда, ибо новый приступ лихорадки, случившийся с ним по пути в храм, совершенно опустошил его, так что король сперва даже опасался, что выстоять бесконечную церемонию окажется ему не под силу.
…Как вдруг воспоминания наконец пришли, – и именно те, за которые Вилер дорого бы дал, чтобы они оставили его навсегда. Воспоминания об их ссоре с Тиберием.
Двадцать зим назад. С того дня, как ни старались они обманывать друг друга и сами себя, все было не таким, как прежде. И хотя оба старательно делали вид, будто все забыто, и ничего не было между ними, неловкость оставалась. И как преувеличенно сердечно ни встречались бы они каждый раз, Вилер в душе прекрасно сознавал, почему бывший верный друг его, с которым они не раз делили палатку в походах, добычу, а иногда и женщин, старается бывать в столице лишь по необходимости, проводя как можно больше времени в родном поместье. Оба делали вид, что все в порядке, что так и должно быть, подыскивали причины и оправдания, пока сами не уверились под конец, что ссора их была лишь дурным сном, и те страшные обвинения никогда не звучали… И все же это было. Двадцать зим назад.
Вскоре после гибели его сестры Мелани, нареченной после замужества Фредегондой.
Голова короля поникла. Впервые с того дня он вспоминал это отчетливо и ясно, точно наяву. Взор его затуманился, то ли от усталости, то ли от непрошенных слез, он пошатнулся, тут же ощутив, как стоявший чуть позади жрец поддерживает его за локоть. Он обернулся, улыбнувшись с благодарностью, но тут же вновь опустил голову.
Лицо Тиберия было перед ним, суровое даже в юности, с жестким, неулыбающимся ртом и сузившимися от гнева глазами.
– Я не верю тебе! – повторял он, не слушая оправданий короля. – Не верю, и можешь не тратить слов на объяснения!
Митра всемогущий! Тогда он еще перед кем-то оправдывался, чувствовал себя виноватым, обязанным давать кому-то отчет. Горькая усмешка скривила губы короля. Воистину, они были молоды в те дни…
И, конечно, Тиберий был не прав в своих подозрениях. Вилер ни малейшего отношения не имел к гибели Фредегонды. Иначе и быть не могло, – она ведь его родная сестра! Но, как ни старался, он не мог вбить это в упрямую голову амилийца.
– Я знаю, что ты виновен! – кричал тот, метаясь по комнате. – Я же знаю тебя, Вилер, знаю лучше, чем ты сам себя! Вина в твоих глазах, и ты не можешь скрыть ее от меня. Я вижу!
Вилер вздохнул. Да, вина была. Была до сих пор, жгла его раскаленным железом, лишала сна и отравляла дни, – однако то была совсем не та вина, о которой твердил Тиберий. И он не мог объяснить ему ничего.
В конце концов, он сорвался, не выдержав обвинений друга. И впервые прикрикнул на него, точно щитом, прикрываясь королевской властью. Он велел ему убираться прочь и не показываться на глаза, пока не излечится от своего опасного безумия… В ярости своей он добавил даже, что, в ином случае, королевская тюрьма станет лучшим лекарством от подобной болезни. Тиберий вылетел из залы, не оглядываясь. И когда они с Вилером увиделись в следующий раз, тот был подчеркнуто холоден и почтителен, – и избегал встречаться с королем глазами.