Да, это дело было не проще «дела подкидышей». Не проще, не легче и не разрешимее. Странники с прежним упорством ставили Землю в ситуацию, чреватую сильнейшим этическим шоком. Дело осложнялось необходимостью, с одной стороны, соблюдать крайнюю степень секретности (легко представить себе реакцию людей, узнающих вдруг, что их близкий, пропавший в позапрошлом году в нуль-кабине, находится в заточении где-то в джунглях на Пандоре), а с другой – слишком большим количеством людей, уже посвященных в проблему. Решение было выбрано старое, но верное: шумовая завеса. По различным каналам, включая такой, как мягкое подпороговое внушение через Мировую сеть, удалось настроить общественное мнение на негативное, недоверчивое восприятие любой информации о Пандоре. Теперь это была планета легенд и слухов, населенная сумасшедшими прогрессорами и не менее сумасшедшими учеными, которые валяют дурака, хулиганят и развлекаются особенным способом, и поэтому ничему о Пандоре верить нельзя…

Никто, собственно, и не верил.

СТАС

Я совсем забыл, до чего это противно: летать на «призраке». Впрочем, в этом вопросе я всегда отличался от большинства, начиная с самых первых рейсов: меня выворачивало, мутило, потом целыми днями я лежал пластом, а веселые друзья осваивали новые (для себя, конечно) планеты… Вот и сейчас: все прилипли к иллюминаторам, и я вполне мог прилипнуть к иллюминатору, только повернись на бок и сделай визор прозрачным… но не хотелось. Я лежал на спине, смотрел в потолок и ничего не хотел. Прострация.

А ребята – смотрели на Землю… Спины Эспады, Вадима, Патрика выражали – страдание.

Александр Васильевич подсел ко мне.

– Держитесь, Станислав.

– Я держусь. Я вполне держусь. Знаете, последние три часа я вспоминаю все, что помню о десантных операциях, – и не могу припомнить ни одной, более идиотской по сути. Вы уж простите меня…

– Во-первых, это еще не десант, – сказал он, чуть поджав губы. – Это разведка. А кроме того… Знаете, я никогда не руководил десантными операциями. Если можете, научите меня.

– А вы во мне, оказывается, совсем не разобрались. Возможно, и ни в ком из нас. Я могу сообщить что-то – если меня попросить. Или… как-то иначе. Но не могу сам… в общем, ничего. Ничего не могу сам. Ни научить. Ни сказать. Ни предупредить. Понимаете? Вы хотите сделать из нас разведчиков, десантников, бойцов за человечество…

– А больше просто не на кого положиться, Стас, – сказал Александр Васильевич совсем тихо. – Я боюсь, что все остальные, все пятнадцать миллиардов…

– А вы?

– Я… не знаю. Со мной тоже что-то не так.

– Как с пятнадцатью миллиардами?

– Нет, как с вами. Как с андроидами. Своего рода отторжение, секвестрация. Я не ощущаю себя частью человечества. Мое человечество – вы. Знаете, мне в свое время слишком уж пришлось ломать себя об колено. История с Зерницким – это же только эпизод. Знаете, сколько таких прекрасных мальчиков прошло… через то? Сотни. И где они? Я пытался найти их после. Некоторые есть – физически. Не духовно, нет – только тело. Сытое довольное тело. А многих просто нет нигде, и никто не знает, куда они делись. Может быть, вы – это они и есть? В каком-то общем смысле. Помните, лет сто назад забавлялись с машинной реинкарнацией? Технически все получилось, а потом оказалось, что никому это просто не нужно. Да, можно человека записать, потом воспроизвести. И появится как будто то же самое…

– У Странников тоже получилось не сразу, – сказал я.

– Я о другом, Стас, немного о другом. Оказалось, что личность категорически нельзя законсервировать. Что это неструктура, а процесс. Вихрь. Взаимодействие с другими. И когда оно прерывается, это взаимодействие, а оно прерывается при таком переносе, а точнее – заменяется другим… с другими машинами или внутри машины…

– Да, – сказал я. – Протез оказывается гораздо совершеннее живой конечности. Но при чем здесь мы?

– Потому что вы тоже наверняка прошли через подобное, но вам запрещено об этом помнить. И те мальчики на каком-то другом уровне – тоже… и им тоже запрещено помнить…

– И андроидам, – сказал я.

– Да. И в результате все вы – мы – оказались за краем. Сброшены со стола. И это даже не то чтобы обидно – хотя и обидно, конечно… Вызывает подозрения.

– Скажите, – я сел, – у вас есть версия происходящего? Предупреждаю сразу, что у меня – нет.

– У меня их три. Думаю, сегодня, если мы уцелеем, останется одна.

– Странники присутствуют во всех?

– Э-э… да. В разной степени.

– А как активное начало – в одной?

– В одной – как активное начало, в другой – как создатели используемой техники, в третьей – как объект воздействия.

– Даже так?

– Да. Человечество выступает как орудие… ну, борьбы – не совсем то слово…

– Я пойму. Дальше. Борьбы – чьей? Другой сверхцивилизации?

– Нет, это был бы вариант первой версии… Послушайте, Стас, это совсем безумная теория, и вы всерьез сочтете меня шизофреником.

– Ну и что? Расскажите, интересно.

– Нет. Нет-нет. Извините, просто… ну, не могу сейчас. Будете смеяться.

Я знал, что смеяться мне не над чем, но спорить не стал.

Следующие три часа кораблик наш маневрировал, подходя к старому спутнику «Атлас». Напряжение росло, и Эспада даже сорвался: в ответ на совсем уже дурацкую шутку Вадима он ответил резко и зло. Правда, потом мы странно расслабились. Как будто летели на охоту…

АЛЯ

Меньше всего девчонки хотели улетать одни, но Аля была неумолима:

– Нет. У меня «синдром Радуги», так что лучше со мной не спорить. Погостите у отца, он будет страшно рад. А то – в интернат, как всех! Ясно?

– Ясно…

– Ясно, но…

В порт девчонок отвез Горбовский. Ему надо было что-то там забрать или кого-то встретить – Аля воспринимала все как сквозь туман и чувствовала, что сама она никаких перемещений в пространстве совершать больше не в состоянии. Но и спать, несмотря на неимоверную моральную усталость, она не могла – поэтому, проморозив себя под душем, сунула под язык пастилку хайреста и вытянулась на кровати под медиатроном.

…смешалось с явью, и как относиться к происходящему, было непонятно. Как вообще может к чему-то относиться человек, заброшенный за полсотни световых лет от родной планеты и втиснутый в странной формы ящик, у которого медленно сдвигаются то те, то другие стенки, а вокруг чернота без звезд, воздух в ящике тяжелый, аварийные патрончики выплевывают кислород с противным запахом мертвых цветов (это следы недораспавшегося озона и квадрона), и спасения не будет – и вдруг появляется из стены некто в белом и заводит многозначительную беседу сам с собой, а чуть позже приходят парни без лиц и с повадками санитаров… и все это в медленном заунывном завораживающем тягучем ритме, как будто царит среднеазиатское средневековое пекло, солнце не заходит никогда, все окрашено в цвет расплавленного янтаря и пересушенного песка, и где-то играет зурна. Зурна меня особенно донимала… пытка зурной. Наверное, ее придумали древние китайцы.

Часы то шли, то стояли, то показывали вчерашнее время. И я склонен почему-то верить часам, а не своим ощущениям. Два раза я пытался писать, но когда однажды обнаружил толстую полуистлевшую тетрадь, полную моих записей, обрывающихся словами «харистоподнический исклюинатор вестит крайне адваютротиллинопропно… не поминайте…», – решил, что это занятие не для здешних условий. Впрочем, «решил» – не то слово. Там я не решал. Там я соглашался или не соглашался. И даже не так. Там я или находил силы отказываться от безумных затей, или не находил.

Я ведь вешался там. Сделал петлю, надел на шею, спрыгнул с койки. И – повис, медленно покачиваясь, приподнимаясь, опускаясь… Тяжесть была, но не для меня.

И потом еще – что-то было подобное… вены резал? Может быть, и вены. Иные вещи забывались сразу, стоило проскочить мимо, – так испаряются утренние сны. А иные – застревали в памяти, как камни…