От выстрела чайки с криком поднялись и, отлетев недалеко, снова опустились.

Опять промах!.. Степан Изаныч окидывает взглядом по сторонам и назад — вдруг кто увидал? Но вокруг — никого. Он порывисто вешает ружье на плечо и с огромной серьезностью начинает мерить шагами расстояние.

Сто двадцать семь шагов!

Ударило в пот. С минуту стоит непонимающий, потом повертывается и с прежней сосредоточенностью шагает в обратную сторону.

Опять то же число!

Глаз ошибся на целых двадцать семь. Это для помора-охотника начало охотничьей смерти. Тридцать слишком лет винтовка и глаз не изменяли. Один из лучших стрелков — и вдруг промах. Как же после этого брать в руки ружье? Каждый мальчишка будет смеяться.

Степан Иваныч устало опустился на камень и долго сидел, упершись взглядом себе в ноги. Не хотелось никуда итти, хотелось думать. Когда поднялся, то сразу ощутилась слабость во всем теле. Руки и ноги были точно чужие, сердце едва билось. Он почувствовал, что ему больше не придется ходить ни на охоту, ни на звериные промыслы. Степана Иваныча Фролова, как зверобоя, как охотника-промышленника, замечательного стрелка, больше нет. И не будет. Кончился навсегда.

Больной, словно кем избитый, с трудом потащился к дому.

С этого дня Степан Иваныч стал медленно угасать. Кое-что делал по дому, иногда ходил в море, но слабы были руки и ноги, притуплялось зрение. Прежняя живость характера исчезла, теперь больше молчал, вяло смотря потухшим взглядом на окружающее. Мало, ел и нередко засыпал сидя.

Всемирный следопыт 1929 № 12 - _40_str946.png
Красноклювый лебедь снялся к полетел.

Стояли теплые осенние дни. По ночам, длинным и темным, над океаном вставали холодные туманы. Иногда они кипели и пенились, как быстрые горные реки, гнал их вдоль берегов свирепый норд-ост. Тогда становилось знобко, и на бортах рыбачьей посуды выростала ледяная бахрома. Но поднявшееся солнце нагревало воздух, и туманы таяли или уплывали к горизонту.

Таким теплым розовым утром Степан Иваныч и собрался в далекий последний поход. Положил себе в дорожную кожаную сумку ржаных сухарей, сунул смену чистого белья, четвертку табаку и коробку спичек, на плечи вскинул ружье и незаметно, окольной тропой, спустился к бухте. Поплыл по тихой воде в голубую даль, где туманным пятном намечался. пустынный каменный островок.

Плыл он до заката по голубым ленивым волнам, глядя на медленно удаляющийся берег, последний раз насыщая глаза видом земли, по которой неугомонно метался в продолжении шестидесяти трех лет. И не было жалко ее и оставшихся на ней близких людей.

Пристав к островку, он робким, тревожно взволнованным шагом поднялся на кучу вечных камней, которых возможно впервые касались человеческие ступни, посмотрел на восток, оглянулся на запад. На земле и на море была благостная тишина; воздух застыл в предвечерней дреме. Степан Иваныч поднял над головой смоченный слюною палец, ловя дыхание ветра. «Скоро как будто должен подняться полунощник». Не спеша, опять спустился к шлюпке и с усилием оттолкнул ее от берега. «К утру прибьет к земле. Если унесет, то… то стоит же он, Степан Иваныч, этой старенькой шлюпки!..»

Выбрав себе место под большим нависшим камнем с южной стороны, — чтобы от северного ветра была защита, чтобы видно было море и землю, — он бережно опустил мешок. На море провел больше полжизни, оно — близкое и любимое. А на земле он родился. Последний взгляд человека всегда должен быть обращен к земле… Так же аккуратно поставил рядом ружье и облегченно вздохнул. Теперь — дома. Теперь можно отдохнуть по-настоящему: не нужно ни о чем заботиться, некуда спешить — пришел к последней земной точке.

Степан Иваныч сел и прислонился к замшенному куску гранита, немного тепловатому, такому приятному, своему, и почувствовал, как все окружающее — и море, и небо, и нагретые солнцем камни, и непоседливые птицы — все входит в него, как материнская ласка, как солнечная благодать в выздоравливающего. И благодать эту он пьет без жадности, без возбуждения. Она — для него. Заслужена многолетней тратой чувств: горя, тоски, радости, страданий…

Неторопливо плывут-курчавятся белесые облачка, посылая человеку радость или угрозу. За ними воздушным шагом торопится синяя тень. И вдруг — нет одного, другого… И тени нет — смылась. На земле и на воде. Будто никогда не бывало. Океан так же гонит тяжелые, медлительные валы. Ему, вечному, совсем некуда спешить. Он всегда дома. Справа, с отвесной скалы доносятся крики чаек. Там их город. В общем шуме привычным ухом можно уловить отдельные выкрики гагарок, кайр, маленьких чаек-моейвенок, крачек…

Жизнь, яркая, хлопотливая, беззаботная жизнь. Жизнь!..

А он, Степан Иваныч Фролов, моряк, идет навстречу смерти. Он не хочет умереть, как дряхлая, беззубая, ни на что негодная собака, на пороге, под пинками. Свободолюбивый дух его не может мириться с этим…

Солнце уже коснулось воды и раздумывает, можно ли окунуться с головой. Небо побледнело, будто из него выпили голубую кровь. На западе у горизонта возник фантастический город. Видны башни, фабричные трубы, красивейшие дворцы, великолепные рощи, деревья с золотыми плодами. Может быть это апельсиновые рощи? У дворцов крыши покрыты блистающей медью, из фабричных труб пышет пламя. Все эти странные, колеблющиеся, рыхлые постройки движутся, меняются местами, тают и вновь появляются. И Степану Иванычу они почему-то напоминают далекую юность. Походить бы по этим зеленым рощам… Над городом полыхает пожар. Из огня плывут прозрачные розовые корабли… «Степан Иваныч!.. Степа!..» В женском голосе всегда слышится что-то птичье. Голос этот давно позабыт. И смех женский — тоже…

Конечно это кричит и сумасшедше хохочет морская чайка.

Степан Иваныч отгоняет минутное видение и поднимается, делает несколько шагов. Солнце нырнуло в воду, позабыв на небе розовый плащ, облака налились темным и сырым, с востока докатилась холодная соленая струя ночного ветра. Он опять опустился и стал развязывать мешок с сухарями…

Усталый и немощный, забившись в глубину каменной щели, привычной звериной полежкой всю ночь недвижно пролежал помор Фролов. Проснулся с первым криком птиц. Из-под ног доносился ленивый говор прибоя, на каменных позвонках скал играли первые лучи, море безмятежно покоилось, как и вчера. Только чайки не садились по-вчерашнему на воду, а высоко кружились и казались беспокойнее. Глядя на них, Степан Иваныч определил: «Погода изменится; как бы шторм не надуло». В маленьком пресном озерке он умыл лицо и задумчиво уставился на запад. Там, где вчера рисовались дворцы и рощи, теперь простиралась голубая солнечная пустыня. Сверху неожиданно хрустальным звоном рассыпалась осенняя птичья печаль. Совсем низко, держа курс на землю, тянулся клин гусей, с тоской и жалобой покидавших родные места.

Повинуясь охотничьей привычке, Степан Иваныч машинально схватил ружье, но сейчас же устыдился: убивать теперь… Для чего? Да и вообще не нужно было брать его сюда, незачем оно теперь. Он долго провожал гусей потерянным виноватым взглядом. Подчиняясь неведомой силе, птицы с великой печалью летели в неизвестность. Для многих путь этот будет мучительным: иным несет он страданья и голод, иным гибель от истощения, от океанских смерчей, от человека. Но это не останавливает. Крепок и нерушим железный закон природы.

И вдруг Степан Иваныч ощутил мучительную тоску по иным, нехоженным местам, где нет трехмесячных мертвых ночей и ледяных метелей, где раскинулись, благоухая, цветущие луга в плодоносных рощах, по зарям поют птицы с желтыми, малиновыми, синими перьями. Хоть на день, на час попасть бы туда!

Он опустил голову на ладони рук. Не бывать ему в этой чудесной стране. Нигде больше не бывать. Теперь ничего не увидит. Никогда!

И не нужно…

И стало легко, как раньше. Припомнился один старый капитан, с которым несколько лет плавал на промысловом паруснике. Любопытный и умный был капитан. Все знал: разные страны, всяких людей, животных, верил всяким приметам. Он страдал морской болезнью, и, чтобы меньше мучила, ел с якоря землю. Чтобы пóветерь пала, скреб ногтем мачту с той стороны, откуда хотелось ветра. А если поднимался шторм, то бросал за борт мелкие предметы: пуговицу, шейный крест, табакерку. По приходе на факторию, вновь накупал этих вещей в изрядном количестве…