зрителей - часто простых рабочих и крестьян - на спектаклях по пьесам Шекспира, Шеридана или Грибоедова. Особенно меня поразило, как зрители реагировали на
рифмованные строки из "Горя от ума". Их высказывания производили на меня
впечатление своей непосредственностью, чувством причастности, открытым
восхищением или наоборот - неодобрением. Все это казалось неожиданным и
трогательным гостю с Запада. Возможно, именно для такой публики писали Еврипид и
Шекспир: для людей с неиспорченным, свежим, юным взглядом на мир. Несомненно, идеальная аудитория для драматургов, прозаиков и поэтов!
Не исключено, что именно нехватка подобной реакции читателя на Западе
способствовала распространению вычурных и неясных форм авангардного искусства. В
этой связи не могу не согласиться с Львом Толстым, критикующим современную
литературу. Правда, я не во всем согласен с ним и часто нахожу его суждения
догматичными и непоследовательными.
Меня поразил контраст между живой восприимчивостью советского читателя и
официальным общественным мнением, насаждаемым властями. Собственно, я ожидал
встретить серость и упадничество на всех уровнях. Однако эти ожидания оправдали себя
лишь в официальном кругу, в среде людей, целиком подчиняющихся догмам и законам, но не в театрах, кино, книжных магазинах, поездах, трамваях, на лекциях и на футбольных
матчах.
Еще перед отъездом в Москву британские дипломаты, служившие ранее в России, предупредили меня, что встретиться с простыми советскими гражданами будет не так
просто. Русские гости на официальных дипломатических приемах - это тщательно
отобранные бюрократические чиновники. Иногда на такие приемы приглашают артистов
балета и театральных актеров, поскольку их принято считать наиболее простодушными и
наименее интеллектуальными среди людей искусства и потому далекими от
свободомыслия и, как правило, не позволяющими себе неосторожных высказываний.
Поэтому у меня заранее создалось впечатление, что все западные посольства в России
находятся в культурной изоляции, что дипломаты, журналисты, да и вообще любые
иностранцы обитают в своего рода зоопарке: их клетки сообщаются между собой, но
огорожены от внешнего мира. Такая ситуация по моему убеждению сложилась не только
из-за языкового барьера и всеобщего страха перед подданными других стран, особенно
капиталистических, но и из-за определенных инструкций для членов Коммунистической
партии, обязывающих их воздерживаться от контактов с иностранцами.
Реальность показала, что эти предупреждения оправдались в значительной степени, но все же не абсолютно. За время моего короткого пребывания в России я встречался не
только с литературными бюрократами и преданными партии балетными танцорами, но и с
подлинно талантливыми писателями, музыкантами и режиссерами, среди которых
6
выделяю двух великих поэтов. Первый - это Борис Леонидович Пастернак, о встрече с
которым я давно мечтал и перед чьей прозой и стихами благоговел. Не знаю, решился бы
я искать знакомства с ним, не имея к этому удобного повода. Но к счастью, я знал его
сестер, живущих (и по сей день) в Оксфорде. Они попросили меня передать брату пару
сапог. Как я был благодарен этим сапогам!
Почти сразу по прибытии в Москву я отправился в британское посольство - на обед, устроенный в честь годовщины русскоязычного издания "Британского союзника". Туда
было приглашено и несколько русских писателей. Почетным гостем был Дж.Б.Пристли, пользующийся популярностью в официальных советских кругах. Его книги переводились
на русский, и насколько я могу вспомнить, две его пьесы исполнялись тогда в московских
театрах. Однако в тот вечер Пристли был явно не в настроении: он устал от бесконечных
поездок на заводы и в колхозы, от излишне торжественных и тенденциозных приемов.
Вдобавок выплата его гонораров задерживалась, разговоры через переводчика были
утомительными и натянутыми. Утомленный писатель мечтал лишь об одном: лечь в
постель. Все это шепотом сообщил мне переводчик Пристли, он же гид британского
посольства; он вызвался отвезти почетного гостя в отель и попросил меня по возможности
замять неловкость, вызванную этим неожиданным отъездом. Я с готовностью согласился, и вот я уже сижу между знаменитым режиссером Таировым и не менее известным
литературоведом, критиком, переводчиком и талантливым детским поэтом Корнеем
Чуковским. А напротив меня - самый известный советский кинорежиссер Сергей
Эйзенштейн. Последний выглядел грустным и озабоченным, и как я узнал позднее, для
этого были причины. (3) Я вступил в разговор с Эйзенштейном, задав ему вопрос: какие
годы своей жизни он считает самыми счастливыми. Тот ответил, что для него и многих
других художников - это, несомненно, первый послереволюционный период. "Чудесное
время, - сказал он с оттенком легкой грусти, - когда можно было творить свободно и
беспрепятственно". Он с удовольствием вспомнил курьезный случай, имевший место в
двадцатых годах: на прием в одном из московских театров в зал вдруг выпустили поросят, намазанных жиром, люди кричали, застыв на своих стульях, а поросята в свою очередь
пронзительно визжали. "Именно этого требовал тогда наш сюрреалистический спектакль.
Большинство из нас сейчас понимает, какое это было счастье - жить и работать в те годы.
Мы были молоды, отчаянны, полны идей. Не важно, кто ты - марксист, формалист или
футурист; художник, поэт или музыкант. Мы спорили и даже ссорились, но этим
стимулировали друг друга. Мы жили полной жизнью и достигли немалого".
Таиров поддержал его. Он с грустью вспомнил театр двадцатых годов, таких гениев, как Вахтангов и Мейерхольд, заговорил о смелом и ярком, но рано оборвавшимся
модернистском движении в русском театральном искусстве, которое, по его мнению, было гораздо интереснее всего достигнутого на сцене Пискатором, Брехтом и Гордоном
Грэгом. Я спросил его, почему же пришел конец этому движению, на что тот ответил:
"Жизнь меняется. Но это было замечательное время, хотя Немирович и Станиславский
критиковали его. Истинно замечательное". Современные актеры Художественного театра
были, на его взгляд, недостаточно духовно развиты и образованы, чтобы по-настоящему
понять чеховских героев: их характер, общественное положение, взгляд на мир, манеры, привычки, внутреннюю культуру. Никто не превзойдет в этом отношении вдову Чехова
Ольгу Книппер и уж, конечно, самого Станиславского. Качалов, крупнейший актер, оставшийся от той эпохи и доживший до наших дней, достиг уже весьма зрелого возраста
и вскоре уйдет со сцены. Появится ли еще что-то новое - сейчас, когда модернизма
больше не существует, а натурализм разлагается? "Несколько минут назад я сказал: жизнь
меняется. Нет, не меняется. Все было и остается скверным". И мой собеседник мрачно
замолчал.
7
Несомненно, Качалов был лучшим из всех актеров, которых я когда-либо видел. В
роли Гаева в чеховском "Вишневом саде" (в первоначальной постановке он играл
студента) он буквально гипнотизировал не только публику, но и остальных артистов.
Обаяние его голоса и выразительность движений настолько приковывали к себе, что
хотелось только одного - видеть и слышать его вечно. Пожалуй, лишь танец Улановой в
"Золушке" Прокофьева и пение Шаляпина в "Борисе Годунове" произвели на меня
впечатление той же силы. С тех пор все увиденное мною на театральных подмостках я
невольно сравнивал с игрой этих великих русских артистов. И по сей день я считаю, что
по силе выразительности они не имели себе равных в двадцатом веке, их сценическое
3. Незадолго до нашей встречи Эйзенштейн получил выговор от Сталина, недовольного
второй частью фильма Эйзенштейна “Иван Грозный”. Царь, с которым Сталин, возможно, ассоциировал себя самого, был представлен как психически неуравновешенный молодой
властитель, глубоко потрясенный раскрытием предательства и заговора со стороны бояр.
Разрываемый внутренними муками, он тем не менее – ради спасения государства и
собственной жизни – прибегает к жестоким преследованиям своих врагов. В фильме
Эйзенштейна царь Иван, возводя страну на вершину величия, сам постепенно превращается
в одинокого угрюмого и болезненно-подозрительного тирана. (Прим. И. Берлина)