Наиболее известным из них был поэт Илья Сельвинский. Когда-то его окружали почет и

слава, но это, как позже рассказал мне Пастернак, осталось в далеком прошлом.

Сельвинский имел смелость высказать свое мнение о социалистическом реализме.

Охарактеризовав его как прогрессивный жанр в искусстве, он заметил, что все-таки было

бы целесообразнее создать идеологию социалистического романтизма, которая при

полной преданности советской системе давала бы еще и возможность свободного

творчества. За эти слова он подвергся суровым преследованиям и в период нашего

знакомства переживал душевный кризис. Во время приема Сельвинский спросил меня, согласен ли я с тем, что к самым выдающимся английским писателям относятся Шекспир, Байрон, Диккенс, Уайльд и Шоу и, возможно, также Мильтон и Бернс. Я ответил, что не

сомневаюсь относительно Шекспира и Диккенса, но не успел продолжить свою мысль, как Сельвинский задал другой вопрос: что я думаю о новых авторах - Гринвуде и

Олдридже. Я вынужден был признаться, что впервые слышу эти имена, очевидно, по той

причине, что большую часть войны провел за границей.

Позже я с удивлением узнал, что речь шла о весьма посредственных литераторах.

Олдридж оказался австралийским писателем-коммунистом, а Гринвуд автором

популярного романа "Любовь в нищете". Их книги были переведены на русский язык и

изданы большими тиражами. Средний советский читатель не имел ни малейшего

представления о шкале ценностей, принятой в западных кругах. Какие произведения

будут переведены и в скольких экземплярах напечатаны, решали официальные

литературные ведомства - при этом они в точности следовали указаниям Центрального

комитета партии. В соответствии с этим современная английская литература в Советском

Союзе была представлена тогда романом Кронина "Замок Броуди", двумя или тремя

пьесами Моэма и Пристли и - как я впервые услышал - книгами Гринвуда и Олдриджа.

(Эпоха Грэма Грина, Ч.П.Сноу, Айрис Мердок и других "сердитых молодых людей" еще

не наступила, их стали издавать позднее). Кажется, мои хозяева не поверили, что я не

знаю упомянутых Сельвинским двух авторов. Очевидно, в их глазах я был

капиталистическим агентом, которому надлежало избегать разговоров о левых писателях -

подобно тому, как они сами игнорировали факт существования русской эмигрантской

культурной среды.

Между тем Сельвинский продолжал говорить, его голос звучал громко и

торжественно, как будто он обращался к широкой аудитории. "Я знаю, - заявил он, - что

на Западе нас считают конформистами. Таковы мы и есть - в том плане, что как бы мы не

отклонялись от директив партии, это постоянно кончается тем, что партия права, а мы

заблуждались. Партия все видит, слышит и знает лучше нас". Я заметил, что остальные

гости недовольны этим выступлением, явно предназначавшимся для скрытых

микрофонов, всегда установленных на подобных встречах. Воцарилась напряженная

тишина: казалось, Сельвинский допусти крупную бестактность, и факт его шаткого

положения, по-видимому, еще больше усугублял всеобщее замешательство.

Я, тогда еще мало разбиравшийся в ситуации, заявил, что свободная дискуссия на

политические темы не может быть опасной в демократической стране. Красивая дама, жена одного известного советского писателя и в прошлом секретарш Ленина, возразила

мне: "Мы живем в обществе, построенном по законам науки. Разве можно говорить о

10

свободе мышления, например, в области физики? Ведь только сумасшедшие и

невежественные люди отрицают законы движения. Почему мы, марксисты, открывшие

закономерности развития истории и общества, стали бы запрещать независимое

социальное мышление? Если же вы имеете в виду свободу ошибаться, то ее мы, действительно, не допускаем. О чем вы, собственно, говорите? Именно правда дает

свободу: мы гораздо свободнее, чем вы там, на Западе". И она процитировала Ленина и

Луначарского. Когда я ответил, что ее мысли похожи на высказывания Огюста Конта, а

также тезисы французских позитивистов девятнадцатого века, чьи взгляды весьма не

одобрялись Марксом и Энгельсом, комната, казалось, наполнилась холодом, и общество

как-то незаметно перешло к обсуждению литературных сплетен. Мне был преподан урок.

Вступая в подобного рода дискуссию и задавая собеседникам каверзные вопросы, я

ставил их в опасное положение. Я никогда с тех пор не видел ни мадам Афиногенову, ни

кого-то из ее гостей. Теперь я отношусь с полным пониманием к их реакции и признаю

бестактность моего поведения.

- II -

Несколькими днями позже, сопровождаемый Линой Ивановной Прокофьевой, бывшей женой композитора, я на электричке поехал в Переделкино. Это была своего рода

литературная деревня, созданная по инициативе Горького, с тем чтобы признанные

писатели могли там работать в спокойной обстановке. Но учитывая темперамент людей

творчества, их близкое соседство далеко не всегда было гармоничным. Даже я, несведущий иностранец, мог догадаться, что в Переделкино не утихают ссоры и

разногласия.

Ступив на дорогу, ведущую к писательским домам, мы увидели мужчину, роющего

канаву. Он вылез из нее, представился Язвицким, спросил, как зовут нас, и мы довольно

долго беседовали. Наш новый знакомый настоятельно посоветовал нам прочитать его

блестящий роман "Костры инквизиции" (4) и еще более замечательный роман об Иване

Третьем и средневековой России, над которым он работал в то время. Затем, пожелав нам

всего хорошего, он исчез в своей канаве. Моя спутница была несколько ошеломлена

подобной бесцеремонностью, меня же она очаровала. Непосредственный, сердечный

монолог, без формальностей и светских любезностей, обязательных на официальных

приемах, произвел на меня необыкновенно приятное впечатление.

Стоял теплый солнечный день, какие бывают ранней осенью. Пастернак со своей

женой и сыном Леонидом сидели за деревянным столом в крошечном саду. Поэт сердечно

нас приветствовал. Марина Цветаева, с которой Пастернак был дружен, однажды сказала, что он выглядит как араб и его конь: у него было смуглое, экспрессивное, очень

колоритное лицо, теперь знакомое всем по многочисленным фотографиям и портретам

кисти его отца. Пастернак говорил медленно, монотонно, низким тенором, несколько

растягивая слова и с каким-то жужжанием, услышав которое один раз, уже невозможно

было забыть. Он удлинял каждый гласный звук, как иной раз слышишь в жалобных

лирических оперных ариях Чайковского, только у Пастернака это звучало с большей

силой и напряжением. Я, смущаясь, передал ему пакет и объяснил, что в нем сапоги, посланные его сестрой Лидией. "Нет, нет, что это? - закричал поэт, удивленный, как будто

я подал ему милостыню, - это явное недоразумение! Вероятно, сапоги посланы не мне, а

моему брату". Я чувствовал себя все более неловко. Жена поэта, Зинаида Николаевна, желая помочь мне, перевела разговор на другую тему и задала вопрос о восстановлении

Англии после Второй мировой войны. Я еще не начал отвечать, как заговорил Пастернак:

"Я был в Лондоне в 1935 году, на обратном пути с Антифашистского конгресса в Париже.

11

Позвольте рассказать все с самого начала. Дело было летом, и я находился на даче, когда

ко мне явились два представителя НКВД, а может, Союза писателей. Мы тогда не так

боялись подобных визитов, как сейчас. Они сказали примерно следующее: "Борис

Леонидович, в Париже собирается антифашистский конгресс. Вы тоже приглашены на

него. Желательно, чтобы вы выехали завтра. Вы проедете через Берлин, где проведете

несколько часов и сможете повидаться со всеми, с кем пожелаете. В Париж вы прибудете

вернуться

4. Настоящее название книги Язвицкого “Сквозь дым костров”(1943).