Но в городе, где раскрашенная штукатурка стен трескается даже под затуманенным солнцем, где пропитанный сажей и копотью дождь приносит грязь, снег лежит серыми кучами, а ветер так злобно, с такой пронизывающей силой гонит нас по улицам-коридорам, зловеще завывая на углах, – природа не очаровывает вас.

Погода в городе – то же самое, что жаворонок в комнате.

Города хотят быть накрытыми, согреваться трубами водяной топки и освещаться электричеством. Погода – это сельская красавица, совсем не подходящая к городу. Мы не прочь пофлиртовать с ней на сенных лугах, но пренебрегаем ею, когда она встречается нам в городском сквере. Там она режет наш слух и наше зрение. Ее жизнерадостный, свежий и здоровый вид, естественные манеры и громкий, звенящий смех слишком уж сильно не гармонируют с вялостью и натянутостью городской жизни, и присутствие этой красотки смущает нас, когда мы разыгрываем из себя особую породу людей – горожан. Недавно эта деревенская красотка подарила нас трехнедельным беспрерывным дождем, и теперь мы все похожи на вывалявшихся в грязной луже мокрых кур, т. е. крайне непредставительны, все по ее милости.

Наш ближайший сосед по временам выходит на крыльцо и говорит, что этот дождь облагодетельствует всю деревню, а через нее и всю страну. Он ровно ничего не смыслит в сельском хозяйстве, но мнит себя знатоком с тех пор, как однажды устроил у себя на задворках пару гряд с огурцами. Тем не менее я надеюсь, что он хоть в отношении дождя окажется прав: это все-таки могло бы утешить меня в том, что, благодаря этому дождю, я чувствую себя в самом удрученном состоянии. Дождь портит мне и одежду и настроение. Впрочем, что касается настроения, то это куда еще ни шло: с ним я как-нибудь и примирюсь; но как мне быть с приведенными дождем и грязью в полную негодность предметами моего туалета, – решительно не знаю. Все эти веши мной только что были приобретены и, могу вас уверить, не по дешевым ценам, и вот из-за того, что в провинции нужен дождь, я должен обзаводиться новым платьем и обувью, поносив их всего какой-нибудь месяц!

Возьмите, например, мое прекрасное серое весеннее пальто, в котором я до этого где-то и кому-то благотворного, но зловредного для меня дождя ходил таким щеголем; теперь оно висит у меня на вешалке тряпка-тряпкой; насквозь промокшее, грязное, в пятнах. Просто стыдно даже глядеть на него!

В сущности, в этом вина Джима. Ни за что я в тот вечер не пошел бы из дому, если бы не Джим. Пальто мое еще ни разу не было надевано, и я в тот памятный вечер долго вертелся в нем пред зеркалом, чтобы посмотреть, как оно сидит на мне. Оно было такое изящное и шло ко мне, что я в нем сам себе показался сверхджентльменом.

Представляя себе, какую видную фигуру я буду изображать в этом пальто на улице, я с чувством полного удовольствия осторожно стал было его снимать, чтобы повесить в гардероб до лучших времен – в смысле погоды. Вдруг в мою комнату вихрем ворвался мой приятель Джим и потащил меня по «очень нужному делу» к своим. Так как у него дом полон молодых дам, сестер и их подруг, то мне неловко было явиться туда в старом, хотя еще и довольно приличном пальто, и я пошел в новом, тем более, что Джим уверил меня, что в этом пальто я выгляжу особенно внушительным и представительным. Я поверил приятелю, и мы отправились. На дворе был проливной дождь.

«Очень нужное» дело Джима оказалось пустяками, но я от этих пустяков пострадал очень чувствительно. Вернувшись домой, я должен был скорее раздеться, обтереться с головы до ног водкой, потом принять горячую ножную ванну, поставить себе на грудь горчичник, выпить большой стакан горячего пунша, основательно вымазать нос свечным салом, лечь в постель и укрыться несколькими одеялами. Благодаря этим энергичным и своевременно приятным мерам да сильному от природы организму, свою жизнь я спас, но мое прекрасное новое пальто безвозвратно погибло вместе со всем остальным, что еще было надето на мне. Всего больнее мне было именно за пальто, потому что оно нравилось мне лучше всех других когда-либо бывших в моем владении верхних одежд.

Но такова уж моя участь. Как только я заведу себе что-нибудь особенно по сердцу, сейчас же с этим и стрясется беда. Как-то раз летом я приручил к себе крысу – я был еще зеленым подростком – и так привязался к этой крысе, как только может мальчуган привязаться к живому существу. Вдруг моя крыса бесследно исчезла, оставив меня в глубоком отчаянии. Только осенью она нашлась утонувшей в глубокой банке с малиновым вареньем.

Я прямо ненавижу сырую погоду в городе. И не самая сырость возмущает меня, а неразлучная с ней грязь. Эта грязь положительно преследует меня, словно я обладаю; особенно притягательной силой для нее. Стоит мне только в дождь пройти несколько шагов по улице, как я уже облеплен грязью снизу доверху. Поневоле пожалеешь о своей «притягательности», подобно той бедной старушке, которая была оглушена на оба уха молнией. Другие люди целыми часами могут разгуливать по грязи, и она почти не пристанет к ним. Мне думается, что останься каким-нибудь чудом во всем Лондоне только комочек грязи, он обязательно очутится на мне, хотя бы вместе со мной; прошла мимо него целая толпа. Это мое странное свойство доставляло немало огорчений моей доброй матери, которая при всех своих стараниях никак не могла «вести» меня чисто.

Мне бы хотелось отвечать взаимностью на эту непоколебимую ко мне привязанность уличной грязи, но никак: не могу. То, что называется «особенностями» Лондона, внушает мне непреодолимый ужас. Вообще я всегда чувствую себя таким жалким ничтожеством в дождливые дни, что готов все их проспать в чистой, сухой и теплой постели. В дурную погоду все не по мне. Мне все кажется, что именно в такую погоду на улице гораздо больше народа, езды, собак, то и дело попадающихся под ноги, и всякого рода других неудобств, чем в хорошую. В это время мне все так противно, исключая, само собой разумеется, моей собственной особы, и я такой раздражительный, что лучше никто и не подступайся ко мне. И, как нарочно, в дождь мне всегда приходится нести в руках особенно много покупок, так что я никак не могу ухитриться открыть зонтик.

Особенно не могу терпеть апрельской погоды. Кстати сказать, совершенно напрасно эта погода называется «апрельской», такая погода всегда бывает только в мае. Поэты находят эту погоду «очень милой». Это потому, что она своим непостоянством – каждые пять минут у нее перемена – напоминает им привередливую женщину. Никак не могу понять, почему именно такая женщина преимущественно вызывает восторги поэтов. Лично мне капризницы вовсе не нравятся, и я ничего не нахожу в них обольстительного.

Впрочем, поэты – такой народ, который другим не указ. В этом и состоит их «оригинальность». Но пусть себе на здоровье они восторгаются истеричной капризницей, которая сама не знает, чего хочет. В одно и то же время она и плачет и смеется; то подарит вас лучезарной улыбкой, то вдруг огорошит чуть не прямой грубостью; то прыгает как коза, воображая, что изображает воздушную сильфиду, то забьется в угол и смотрит кислее всякого уксуса; то жгуча как огонь, то холодна как лед – словом, постоянно переходит из одной крайности в другую и ставит вас в тупик такими странностями.

Вкус по отношению к женщине – дело личное и, в сущности, ни до кого постороннего не касается, но восхваление дурной погоды – дело, так сказать, уже общественное, и мы вполне вправе выразить поэтам за это «преступное» восхваление наше негодование. Слезы женщины не могут промочить насквозь даже ее обожателя, не говоря уже о целом обществе: ее холодность не вызывает ни удушья, ни ревматизма, между тем как плохая погода может причинить большое зло всему городскому населению.

Что же касается специально «апрельской» погоды, то я скорее могу примириться с днем, который сплошь нехорош, – холодный, сырой, туманный, ветреный, – но не выношу смеси дурного с хорошим. Мне положительно досадно видеть над своей головой лазурное небо в то время, когда ноги шлепают по грязи, и я бешусь, когда вслед за сильнейшим ливнем вдруг выглянет яркое солнышко и смотрит на нас с такой насмешкой, словно хочет сказать: «Дорогой мой, неужели ты сердишься на мое отсутствие? Охота тебе! Ведь я только хотело пошутить с тобой».