Тогда Ипат часами сидел возле шкафа, прислонившись к его полированной стенке, почти не двигаясь, разглядывая что-то широко открытыми, неподвижными глазами, пока звяканье проезжавшего по улице трамвая или запевший за стенкой арию Иоланты сосед не приводили его в чувство, и он, вздрогнув, медленно освобождался от дурмана воспоминаний.

Как правило, после этого он вешал форму обратно в шкаф, на сделанную в виде скелетика летучей мыши вешалку, и шел прогуляться или же садился пить чай с рогаликами.

А вечерами он лежал на диване, курил папиросу за папиросой и думал о том, что вот, проходит время и надо бы устраиваться на работу, а также забыть о том, что было. Потому что теперь у него другая, мирная жизнь. И можно даже познакомиться с какой-нибудь девушкой. Если, конечно, она захочет иметь с ним дело. А захочет ли?

Когда он задавал себе этот вопрос, ему вдруг становилось плохо, хотелось плакать, пить вино, чтобы забыться, и стрелять в холодную, мертвенно-бледную луну из крупнокалиберного пулемета, чтобы хоть кому-то отомстить. За то, в чем были виноваты все. Все, кто вокруг, кто спешил по утрам на работу, рассеянно поглядывая на часы, думая о девушках и танцах, которые будут вечером. А также те, кто возил своих детей в колясочках по набережным и бульварам, рассеянно присаживаясь на скамейки, небрежно покачивая маленькое, завернутое в пеленки, сопящее во сне чудо, которого у него не было. А почему? Почему?

Уж не потому ли все знакомые при встрече с ним прятали глаза, говорили дутые жизнерадостные слова и норовили поскорее от него отделаться? Может быть, они чувствовали себя виноватыми? В чем?

А в том, что он был в Лемурии, а они нет. И потому для них он стал живым напоминанием. А кому понравится напоминание о такой вещи, как Лемурия?

Именно поэтому он и не мог познакомиться ни с одной девушкой. А может, просто забыл, как это делается. С ней же надо о чем-то говорить. А о чем? О рейдах, противопехотных минах, убитых товарищах и двух годах юности, которые вырвали из его жизни напрочь, а оставшееся место заполнили кровью, грязью и пороховым дымом?

И можно было только надеяться, что со временем все наладится. А пока он ждал. Если бы его спросили чего, он бы не смог ответить. Просто была в нем эта уверенность, что вот-вот что-то изменится, перевернется…

Так было до сегодняшнего утра, когда он, очнувшись от странного, чужого сна, долго глядел в девственно-чистый потолок, а потом повернулся на правый бок и вспомнил о бабке Меланье.

Да, когда-то давно, тысячу лет назад, еще до Лемурии, он ездил к ней каждое лето и подолгу гостил. Разглаживая ладонью скомканные за ночь простыни, он вдруг вспомнил ее старую хижину, на пороге которой она так любила сидеть, задумчиво глядя на волны, подкатывающие почти к самому порогу, на суматошных чаек и еще на что-то, что должно было принести рыбакам богатую добычу. Это у нее работа была такая, у бабки Меланьи, – глядеть на море, чтобы рыба ловилась лучше.

А еще у нее были теплые, шершавые руки, и когда она усаживалась на пороге хижины, Ипат мог уходить куда угодно на целый день.

Что он и делал.

Поначалу он бродил по берегу моря, любуясь волнами и собирая все интересное, что оно выбрасывало на песок. Но потом пристрастился к “походам в глубь побережья”. Происходило это так: он уходил как можно дальше в дюны и садился на песок в ожидании дождя. Иногда ему приходилось ждать час, два, полдня, но рано или поздно дождь все же начинался, и тогда происходили удивительные вещи.

Под ударами тяжелых мутноватых дождевых капель ветки съеденных зноем акманов оживали, покрываясь молодыми клейкими листочками. Из земли мгновенно вырастали шары фумов. В подземных пещерах просыпались грогусы. Они выскакивали наружу и, приветствуя дождь мощным ультразвуковым криком, скакали по камням, безжалостно сдирая с них голубой мох. И пили, пили, пили воду, раздуваясь, и, достигнув предела, разлетались разноцветными брызгами, которые тоже начинали поглощать воду и расти, расти… А боруны уже выкапывались из песка и, разлепив огромные желтые глаза, осторожно переступая десятью мохнатыми и костистыми лапами, набрасывались на грогусов и жадно их поедали. Тотчас с них сползала старая шкура и, свернувшись тугим комочком, убегала на поиски зеленого песка для самообновления.

Дождь, собственно, был коротким, на полчаса, не больше. И когда он кончался, в небо взмывали бледно-розовые нежнейшие бариморы. И спинокостные размеры, почистив панцири внутренними щетками и выкинув наружу лишний песок, пускались в путь, легко отталкиваясь от гибких ложноножек охотников за летунами. Шаловливый ветер тем временем забрасывал Ипата семенами размеров и хомоков, а также спорами драко. И поднимал на недосягаемую высоту икру мудрахов, делительницы джоэдов и похожие на точеные китайские пагоды колыбельки фамсов. Разглядывая все это, можно было сидеть целый день, но когда наступала темнота, вся эта праздничная жизнь умирала. Тогда Ипат возвращался в избушку бабушки Меланьи и, устроившись у окна на твердом топчане, долго не мог заснуть, слушая глухие, мерные удары моря…

Вспомнив все это, он встал с кровати и тщательно побрился. Так, теперь остается только одеться и собраться в дорогу.

Застегнув последнюю пуговицу, он сунул в карман нераспечатанную пачку сигарет, зажигалку в форме льва и толстый кожаный бумажник. Карман заметно оттопырился, стал похож на хорошо набитый живот. Может быть, даже слишком…

Наверное, поэтому, когда Ипат вышел на улицу, с твердым намерением отправиться в аэропорт и сегодня же улететь к бабке Меланье, карман стало пучить. Шагов через десять у кармана разыгрались колики. Так как без сигарет обойтись было невозможно, Ипат вытащил бумажник и швырнул его в ближайшую канаву.

Тотчас же тень какого-то проходящего мимо гражданина соскочила с тротуара и метнулась туда, куда он упал. Но ее хозяин был очень воспитанный. Он решительно взял тень за руку, и как она ни упиралась, как ни протестовала, потащил ее в сторону. На перекрестке тень все же зацепилась правой рукой за телеграфный столб, и пока гражданин пытался ее от него отодрать, сумела вывести на ближайшей стене большим пальцем правой ноги “свободу угнетенным…”. Но тут гражданин изловчился и, скрутив ее приемом “двойной нельсон”, благополучно утащил за угол. Оттуда через несколько секунд выскочила трехногая бабушка с диким криком: “Убили! Убили!”

Кто кого из них там убил, Ипата не интересовало. Никак не прореагировав на вопли бабуси, он пошел по улице дальше, рассеянно поглядывая по сторонам, чуть прикрыв глаза и побаиваясь в глубине души лишь того, как бы улица не возмутилась и не пошла в аэропорт по нему. Это было бы не очень хорошо. Можно сказать даже, что не совсем удобно. Кроме того, несомненно, в аэропорт он сегодня бы опоздал. А какой интерес приходить в аэропорт не с утра! Так и мест хороших не получишь, и потолкаться как следует не успеешь, да и последних новостей не услышишь. Однако обошлось. Улица с утра, очевидно, была в хорошем настроении, поэтому асфальт очень мягко, благожелательно ложился Ипату под ноги. И даже не пробовал столкнуть его в ближайшую канаву.

На небе светило треугольное солнце. И время от времени лопоухий медвежонок-панда вылезал из своей норы и тщательно протирал солнечный треугольник мягкой замшевой тряпочкой, смахивая космическую пыль и мелкие метеориты. Крупные он просто бросал вниз, на радость местным мальчишкам. Еще бы, ведь у старьевщика на метеориты можно было выменять заржавленный мушкет или проволочную саблю, а то и целую пригоршню орденов государства Бульдонезии.

А на земле все шло своим чередом.

Возле киоска “Союзпечати” суетились продавцы счастья, раскладывая свой товар на дощатые прилавки, поправляя полосатые тенты, прикрывавшие его от солнца, и рассеянно обсуждали между собой вчерашний футбольный матч. На устилавших прилавки вчерашних газетах вырастали кучки любовного счастья, счастья творчества и счастья игроков. А также огромные кучи счастья дураков.