Подумайте, как это важно и мужественно. Автор решился защитить человека, которого, что ни говори, именно травили. Очень хорошо, что у людей бывает такой порыв. Помню, как именно в Англии, в Оксфорде, спорили о российском законе, связанном со свободой совести, и кто-то заметил, что надо же как-то защищать православие от католиков. Тогда православный епископ Бэзил Осборн встал и предложил отложить эту тему до того случая, когда среди нас будут католики, которые смогут ответить. Судя по реакции (скорее – приятно удивленной), даже в Оксфорде такое бывает нечасто. Уточню: речь не о том, чтобы защищать «своего», это всюду принято, но о том, как сохранить, а если не было – как воспитать это внимание к чужой чести. Чего тут больше, тяги к правде или тяги к милости? Наверное, есть и то, и это.

Сам Вудхауз ответить на обвинения не мог, более того – он ничего о них не знал, в Берлине английских газет не было. Когда же узнал от приехавшей к нему жены, то страшно растерялся. Все последующие годы, горько ругая себя за глупость, он повторял одно и то же: ему писали многие американцы, и он хотел поблагодарить, а главное, подбодрить всех сразу – смотрите, мы как-то тут все-таки живем. Если не понять таких объяснений, нам в его деле не разобраться. Однако понять их трудно, очень уж мы в этом отношении отличаемся от Англии.

Там – есть, а у нас – бывает редко очень удобный для окружающих императив поведения, который они называют «stiff upper lip»[2] . Он удобен, но небезопасен: легко запрезирать тех, кто его не соблюдает или просто сорвался; ведь это позволяет собой гордиться, а других – стыдить. Собственно, как и всякий императив, применять его надо только к себе. Вудхауз к себе и применял. Он считал неделикатным обременять людей своими горестями, мало того – хотел ободрить и утешить их. После освобождения, во Франции, к ним с женой приставили майора Маггриджа, который в мирной жизни был журналистом, а позже – очень прославился. После смерти Вудхауза он опубликовал очерк «Вудхауз в беде», где восхищался выдержкой своего поднадзорного, тот страдал исключительно сильно, но никого этим не обременял, даже старался подбодрить своего стража, от которого, ко всему прочему, узнал о внезапной смерти очень любимой падчерицы.

Англичане тем временем рассуждали, надо ли Вудхауза судить, и в конце концов решили, что вменить ему в вину можно только пользование аппаратурой противника. Когда это выяснилось, Вудхаузы переехали в Америку, пожили в Нью-Йорке и купили дом на Лонг-Айленде, где провели еще четверть века. Такие деревушки с удобствами Вудхауз очень любил; во многих его романах описан райский пригород Лондона, Вэлли-Филдз – опоэтизированный Далидж, где он когда-то учился. Его обличители не правы, над роскошью он скорее смеялся, а искал уюта и удобства в каком-нибудь тихом, маленьком, скромном месте. Стоиком он и в этом отношении не был. Кто решится его упрекнуть?

Негодование понемногу стихало. Серию статей в защиту Вудхауза написал через несколько лет после скандала Ивлин Во; наверное, они в какой– то мере подействовали. Его линия защиты несложна и, на мой взгляд, справедлива. Он считает, что сила и прелесть вудхаузовских книг именно в том, что тот остался ребенком. Если кому-то противно, что человек сохранил детское восприятие мира, Вудхауза можно не читать, но не стоит о нем и судить.

Прежде чем перейти к тому, как Иэн Спраут снял одно за другим несправедливые обвинения, надо поговорить о самом главном. Конечно, Вудхауз героем не был. Дело тут не столько в малодушии (хотя кто знает, свойственно оно вам или нет, пока не случится проверить себя), сколько в свойстве, которое многим очень не нравится. Оно почти всех задевает и даже раздражает. Так, Хилер Беллок жаловался, что Честертон «слишком хорошо ладит с врагом», не догадываясь, что его толстый и кроткий друг, четко разделяя спор и ссору, считал тех, с кем спорил, не врагами, а оппонентами. Очень хорошо говорит об этом свойстве Александр Генис в книге о Довлатове: «Со своим автором он[Гринев] делит черту, из-за которой, как считает Цветаева, Пушкина не взяли в декабристы – «ненадежность вражды». Драма Гринева в том, что, не поступившись своею, он способен понять и принять другую точку зрения».

Конечно, свойство это не однородное. Честертон, например, мог понять то, что называл ересью, но не принять. Очень может быть, что Вудхауз, прежде всего видевший человека, вообще о точках зрения не думал – но как бы он тогда писал своих грозных леди и склочных джентльменов? Нетрудно быть добродушным от равнодушия, но это бы заметили, а о нем пишут иначе: скромный, незлобивый, застенчивый, приветливый, благожелательный. Когда они с Этель еще жили в Ле-Туке, она обычно сидела с гостями, а он работал, но время от времени заглядывал и спрашивал: «Как, всем хорошо?» Таких свидетельств очень много.

Прибавим еще несколько соображений. Раньше чем читатель почти инстинктивно воскликнет: «Но это же гитлеровская Германия!» – стоит подумать о том, о чем напомнила Дороти Сэйерс: ни Вудхауз, ни другие англичане еще не знали самого страшного. Ей поверить можно, она все тяжелые годы выступала по радио у себя, в Англии, необычайно пылко, и для нее Гитлер (если вспомнить слова Честертона) был поистине хуже Ирода. Чутье у нее несопоставимо сильней, чем у Вудхауза, но и она признается, что многого не знала.

Однако было чутье и у него, только касалось оно не живых людей, а некоего духа или воплощавших этот дух мнимых, выдуманных персонажей. Может быть, одно из самых детских (не подростковых!) свойств Вудхауза – искренняя нелюбовь к сильным, агрессивным, важным. Именно он создал Спода, главу английских фашистов. Даже у Хаксли, в «Контрапункте», похожий персонаж неоднозначен, а у Вудхауза – напыщенный злой дурак. Заметим, это – фашист, вроде сэра Освальда Мосли. Тогда «фашистов» и «нацистов» различали, и некоторые, далеко не тупые люди – скажем, тот же Ивлин Во – склонялись к тому, что Муссолини все же лучше Советов, мало того – лучше тогдашней английской демократии. Тема эта – исключительно важная, и, если кто захочет к ней вернуться, мы охотно это сделаем. Однако сейчас и здесь для нас существенно, что Вудхауз такими сомнениями не грешил. Как и для Дороти Сэйерс, для него «оба хуже»: и весь спектр нацизма – фашизма – фалангизма, и коммунисты (вспомним его «диктатуру пролетариата» в рассказе «Арчибальд и массы»). Мучают людей, лезут к ним, лишают свободы – и все это очень плохо. Совсем другое дело, что живой человек, даже обижавший его лично, оставался для него живым человеком. Законченных злодеев и законченных злодейств ему увидеть не пришлось, поэтому бессмысленно гадать, что бы он тогда сделал.