Философское вдумчивое созерцание не имеет в отличие от культового никакого священного объекта, священного места, какой-то жесткой формы. Порядок, который мы сами себе создаем для этого вдумчивого созерцания, не превращается в правило, но остается всегда возможностью, пребывающей в свободном движении. В отличие от реализации в культовом сообществе это вдумчивое размышление характеризуется уединенностью.

Каково возможное содержание подобного вдумчивого размышления?

Во-первых, саморефлексия. Я возвращаюсь к тому, что я делал днем, о чем думал, что чувствовал. Я проверяю, что было ложью, где я был нечестен с самим собой, где хотел уклониться и был неоткровенен. Вижу, где я согласен с самим собой, а где хотелось бы пересилить себя. Я осознаю контроль, который осуществляю над самим собой и как удерживаю его в течение дня. Я сужу о себе, имея в виду мое единичное поведение, а не то недоступное мне целое, каковым я являюсь. Я нахожу принципы, на которые хочу равняться, фиксирую слова, которые хочу сказать себе в гневе, отчаянии, тоске и в других видах потерянности себя, — это как бы волшебные слова, которые приходят мне на память (например: соблюдай меру, подумай о других, жди, Бог есть). Я учусь у традиции, идущей от пифагорейцев, стоиков и христиан вплоть до Киркегора и Ницше, с их требованием саморефлексии, а также опытом незавершимости этой рефлексии и ее неограниченной способности вводить в заблуждение.

Во-вторых, трансцендирующее вдумчивое размышление. Следуя философскому ходу мысли, я удостоверяюсь в подлинном бытии, в божестве. Читаю шифры бытия с помощью поэзии и искусства. Я делаю их понятными для себя посредством того, что философским путем придаю им статус настоящего. Пытаюсь удостовериться в чем-то, что не зависит от времени или вечно во времени, пытаюсь коснуться первоистока моей свободы и через него — самого бытия, пытаюсь проникнуть в основание как бы своего соучастия (Mitwissenschaft) с творением.

В-третьих, мы помним и задумываемся над тем, что должно быть сделано в настоящее время. Память о собственной жизни в обществе является тем фоном, на котором обретают ясность насущные задачи дня вплоть до самых мелочей, в ходе чего я, с необходимой интенсивностью нацеливая на них свое мышление, теряю объемлющий смысл.

Если бы то, чего я достигаю, ограничивалось рамками этого вдумчивого размышления для себя одного, то это означало бы отсутствие какого-либо достижения.

То, что не осуществляется в коммуникации, еще не обладает бытим; то, что в итоге не основывается на коммуникации, не имеет достаточного основания. Истина начинается вдвоем.

Поэтому философия требует: постоянно искать коммуникации, всемерно отваживаться на нее, жертвовать своим настырным самоутверждением, которое постоянно облачается в новые маски, жить в надежде, что, отдавая себя, я буду сторицей дарован себе снова.

Поэтому я должен постоянно заставлять себя сомневаться, я не смею быть окончательно уверенным, не смею держаться какого-то мнимого прочного пункта в себе, который якобы позволяет мне видеть себя насквозь и выносить истинные суждения. Подобная самоуверенность есть самая соблазнительная форма ложного самоутверждения.

Когда я осуществляю вдумчивое размышление тройственным образом (как саморефлексию, трансцендирующее размышление и как придание определенной задаче статуса настоящего) и открываюсь навстречу неограниченной коммуникации, неожиданно для меня начинает присутствовать все то, чего я никогда не мог добиться раньше: чистота моей любви, скрытое и всегда неуверенное требование божества, открытость бытия, а вместе со всем этим, возможно, также и покой в неизбывном непокое нашей жизни, доверие к основе вещей (несмотря на все ужасы и несчастья), непоколебимость решений (несмотря на шатания страстей), надежность и верность (несмотря на сиюминутные соблазны этого мира).

Если во вдумчивом размышлении я проникаюсь сознанием Объемлющего, основываясь на котором я живу и могу жить лучше, то размышление излучает тогда основополагающее настроение, которое поддерживает меня в течение дня в череде бесконечных занятостей и в процессе моего вовлечения в технический аппарат. Ибо смысл мгновений, в которые я словно возвращаюсь к своему родному очагу, состоит в том, что в такие мгновения обретается основополагающая установка, которая остается и присутствует за всеми настроениями и движениями дня, связует их воедино и не дает мне окончательно сорваться в пропасть, при всех моих промахах, замешательствах и аффектах. Благодаря этой установке в настоящем одновременно присутствуют память и будущее, присутствует нечто, что держит все во взаимосвязи и имеет длительность.

В таком случае философствование — это одновременно и научение жизни, и умение умирать. Из-за непрочности существования во времени жизнь является постоянным испытанием.

В этом испытании все зависит от того, чтобы отважиться вступить в жизнь, отдаться, не маскируясь, в том числе и внешней стороне жизни, позволить честности без всяких ограничений реализовываться в способе видения, вопрошания и ответствования. И тогда — идти своим путем и, не ведая целого, не обладая с осязаемой очевидностью чем-то воистину подлинным, не находя с помощью ложной аргументации или обманчивого опыта того глазка, который позволял бы объективно заглянуть из мира непосредственно в трансценденцию, не слыша со всей ясностью и прямотой божественного слова, но слыша, скорее, шифры всегда многозначного языка вещей, все-таки жить с уверенностью в существовании трансценденции.

Только тогда в этом, стоящем всегда под вопросом существовании жизнь впервые становится полнокровной, мир — прекрасным, а само существование — наполненным.

Если философствование — это научение смерти, то умение умирать является как раз условием настоящей жизни. Научение жизни и умение умирать — это одно и то же.

Вдумчивое размышление учит силе мысли.

Мышление — это начало человеческого бытия. В верном познании предметов я узнаю силу рационального, например, в счетных операциях, в опытном познании природы, в техническом планировании. Принудительная сила логических заключений, постижение причинно-следственных отношений, наглядность опыта становятся тем сильнее, чем чище становится метод.

Однако философствование начинается на границах этого рассудочного знания. Бессилие рационального в том, с чем собственно оно для нас сопряжено: при полагании ближайших и конечных целей, познании наивысшего блага, познании Бога и человеческой свободы пробуждается мышление, которое, имея в своем распоряжении средства рассудка, само является чем-то большим, нежели рассудок. Поэтому философствование, чтобы разгореться, настойчиво движется к границам рассудочного познания.

Кто рассчитывает все разгадать, тот более не философствует. Кто научную осведомленность принимает за познание самого бытия, тот оказывается жертвой суеверного отношения к науке. Кто более не удивляется, тот более не спрашивает. Для кого больше не существует тайны, тот больше не ищет. Философствованию, наряду с основополагающим отречением, к которому оно приходит на границах познавательных возможностей, известна также полная открытость тому, что, будучи непознаваемым, обнаруживается на границах знания.

На этих границах прекращается познание, но не прекращается мышление. С моим знанием я могу действовать вовне, в области технического применения, — в незнании возможно внутреннее деяние, которое преобразует меня. Здесь обнаруживается другая и более глубокая сила мысли: она больше не восходит оторванно к своему предмету, но в сокровеннейших глубинах моего существа является свершением, в котором мышление и бытие становятся одним и тем же. Мышление как внутреннее деяние, если мерить его меркой внешней силы технического мира, подобно нулю: его нельзя достичь в результате применения моего знания, нельзя совершать преднамеренно, по плану, однако оно является подлинным прояснением и одновременно обретением сущностного.