{стр. 7}
на языке математики. Хотя все его доказательства постоянно связаны с неким предельным переходом — превращение материальной плоскости в бесконечно гладкую, материального шара — в совершенный геометрический шар и т. д. — и следовательно, предполагают некоторую бесконечную процедуру, тем не менее тезис о математической выразимости феноменов природы постепенно становился все более привычным... В ногу с этим шло и развитие техники измерений[4]. Декарт, Лейбниц, Ньютон своими трудами, научными достижениями постепенно укрепили новое представление о природе и сделали его как бы самоочевидным.
Однако, подчеркивает Гуссерль, представление о природе как о некоем математическом Универсуме, оставалось — и остается! — только гипотезой. Гипотезой, которую нужно беспрерывно подтверждать, так как никакой конкретный опыт, никакая последовательность этих опытов, никакие технологии, построенные на основе науки, не могут обосновать метафизического тезиса о «математической выразимости» природы... Математическая форма природы остается проектом, который со времен Галилея наша цивилизация стремится воплотить в жизнь. С точки зрения познания, — по Гуссерлю, самого благородного из человеческих стремлений, — этот проект доказал бы свою состоятельность, только если бы была построена универсальная математическая теория — «теория всего», — объясняющая все в мире. Однако, как показывает история науки, ждать этого в ближайшее время не приходится...
На чем же держится авторитет науки как познавательного предприятия? Чем с гносеологической точки зрения оправдывается Галилеевская гипотеза о математическом языке самой природы? — Никак не больше как тем, чем оправдана наука и с точки зрения ее приложений, ее технологий. Математическое естествознание сведено к оперированию формулами. Это верно и в отношении теоретического естествознания, и в отношении экспериментального. Последнее также стремится благодаря измерениям свести знание к некоторым формулам. Формула, подчеркивает Гуссерль, дает возможность предвидения, предсказания в поведении исследуемого объекта[5]. А последнее, в свою очередь, позволяет строить на основе этих формул новые технологические устройства, так или иначе облегчающие нашу жизнь. Теоретическое оправдание науки, отсюда, все держится на умозаключении: если бы математическая физика не была в какой-то степени верна, то невозможны были бы и предсказания, и новые технологии. Но всего этого слишком мало для оправдания эпистемологического значения науки, настаивает Гуссерль. Как известно из логики, и из ложной теории могут следовать верные выводы. И мы
{стр. 8}
никогда не знаем, в какой степени верна наша теория. Речь в последнем вопросе отнюдь не идет о близости значений параметров, предсказываемых теорией и измеряемых в эксперименте. Ведь сама эта процедура сравнения предсказываемых значений параметров с измеряемыми в эксперименте опять опирается на предпосылку, что есть некоторые истинные числовые значения параметров, т. е. опять на Галилеевскую предпосылку, что истинный язык природы есть математика. Но именно последний тезис и «висит в воздухе»...
Гуссерль неоднократно подчеркивает, что он отнюдь не является противником современной науки, связанного с ней технологического прогресса и прогресса цивилизации. Все это имеет свою определенную ценность и должно уважаться. Вопрос идет о другом, вопрос ставится о познавательной ценности науки. Выполнила ли наука ту великую цель, которую она ставила еще на заре своего возникновения, которая была ею перенята еще из античной науки: достигнуть полноты знания, достигнуть достоверности знания такого уровня, чтобы уже не оставалось никакого места для сомнений. Философ приходит к заключению, что именно в плане продвижения к этой цели современная наука сделала очень мало. И не только мало сделала, а как бы даже и утеряла саму эту цель... Античная наука строго разделяла различные уровни знания. Уметь сделать и понимать различались там и по смыслу, и по имени: первое называлось τέχνη — «искусство, ремесло», второе — επιστήμη — собственно «знание, наука». В том и состоит, по Гуссерлю, грехопадение науки Нового времени, что она как бы превратилась в чистую «тэхне», в чистое искусство овладения предметным миром, утеряв высокую и благородную цель познания. Претендуя на объективное познание, эта наука, собственно, и не может предъявить той объективной реальности, о которой она все время говорит. Ведь математические схемы предметов, которыми она оперирует, остаются всегда лишь гипотетическими построениями, которые нужно все время корректировать и улучшать, продолжая этот процесс в бесконечность... «Не уподобляются ли наука и ее метод некой приносящей, по всей видимости, большую пользу и в этом отношении надежной машине, правильно пользоваться которой может научиться каждый, ни в коей мере не понимая, в чем состоит внутренняя возможность и необходимость достигаемых с ее помощью результатов?»[6]
Как же так получилось, что новоевропейская наука, которая, по признанию самого Гуссерля, изначально вдохновлялась идеалом полного, совершенного знания, так быстро этот идеал утеряла? Среди множества причин этого поворота, в качестве решающей философской причины
{стр. 9}
Гуссерль выделяет знаменитые построения Декарта в его «Рассуждениях о методе» (1637), точнее, ту интерпретацию, которую претерпело у французского философа его понятие Ego. Декарт для основателя феноменологии, действительно, тот философ, с которого начинается новая философия и новая наука. Эта новизна состоит в том, что философия, достоверность, истина, наука стремятся теперь утвердить себя на субъективности. Традиционный путь философии, который Гуссерль называет путем объективизма, ориентирован на само собой разумеющийся предданный мир, задает вопрос об «объективной истине» этого мира и стремится максимально реализовать познание этой истины. Другой путь — путь трансцендентализма. «Трансцендентализм же говорит, что бытийный смысл предданного жизненного мира есть субъективное образование, свершение опытно познающей, донаучной жизни. Это в ней выстраивается смысл и бытийная значимость мира, и притом каждый раз того мира, который действительно значим для того или иного опытно познающего субъекта. Что касается “объективно истинного” мира, мира науки, то он есть образование более высокой ступени, базирующееся на донаучном опытном познании и мышлении и соответственно на создаваемых в нем значимостях. Только радикальное вопрошание об этой субъективности, т. е. о субъективности, которая всеми донаучными и научными способами производит в конечном счете всякую мировую значимость вместе с ее содержанием, а также о том, в чем состоят и как осуществляются свершения разума, может дать нам понять объективную истину и достичь последнего бытийного смысла мира»[7].
Гуссерль высоко оценивает тот поворот в философии, который осуществляется благодаря работам Декарта. Здесь был важен и переход к трансцендентализму и возможность переосмысления понятия феномена. В рамках Декартовского субъективизма становится возможным мыслить феномен не в традиционном смысле, как явление некоторой сущности, а в духе феноменологии, как интенциональную данность сознания, противостоящую другому полюсу сознания — Ego. Открытие Ego, философствование на основе эгологии немецкий философ считает «архимедовой точкой» всякой истинной философии[8]. Но именно интерпретация Ego у Декарта и оказалась, по Гуссерлю, неверной. Основатель картезианства приходит к открытию своего Ego благодаря процедуре эпохэ, т. е. сомнения в достоверности всех знаний, которые нам доставляет как наука, так и непосредственные восприятия[9]. Всякий человек,