Стенли ЭЛЛИН

ВЫРОЙТЕ СЕБЕ МОГИЛУ

Вот какая история произошла однажды с мадам Лагрю, владелицей галереи дурной живописи на Монмартре, прославившейся благодаря своим бесчестным методам торговли, историей с полуголодным художником по имени О'Тул, а также натурщицей Фатимой, которая любила О'Тула и которая так ловко за него отомстила. А началось все как раз в галерее мадам Лагрю на рю Гиацинт.

Можно предположить с большой долей вероятности, что во всем мире нельзя было отыскать худшей живописи, чем та, что украшала стены галереи Лагрю.

Мадам, конечно, не подозревала об этом, так же как и, судя по всему, ее клиенты. По мнению мадам, любая из картин, будь то свинцово-серый пейзаж или же прелестные котята, выглядывающие из башмаков, была просто превосходна.

Первая причина того невероятного успеха, с которым она торговала произведениями низкопробного искусства, — ее ужасающий вкус.

Другой же причиной был потрясающий нюх, благодаря которому она раньше всех своих конкурентов учуяла исходящие из далекой Америки новые веяния в торговле изящными искусствами. Война закончилась, и весь средний класс среднего возраста этой благословенной земли, казалось, обуяла жажда приобретения того, что мадам в своей брошюре именовала «подлинными произведениями живописи, выполненными вручную на высококачественном холсте знаменитыми французскими художниками по умеренным ценам».

Так что к тому времени, как тоненький ручеек художников-декораторов и покупателей универсальных магазинов из Америки превратился в огромный вал, периодически захлестывавший вершины Монмартра, мадам была к этому полностью готова. И прежде чем конкуренты, обитающие возле Пляс дю Тертр в тени Сакре-Кер осознали, что происходит, она уже отхватила себе самый жирный кусок пирога. Там, где другим изредка удавалось продать картину-другую случайным туристам, она заключала со своими клиентами сделки на продажу оптом десятков и даже сотен картин.

Итак, рынок продавца для тех, кто творил котят и клоунов, был создан.

Теперь надо было позаботиться о том, чтобы не стать жертвой какого-нибудь экономического закона, по которому ей пришлось бы платить за товар слишком дорого.

И здесь ее талант торговать искусством проявился в полном блеске.

Художники, с которыми по большей части она имела дело, представляли из себя оборванную бесцветную толпу поденщиков, чьей единственной насущной потребностью, как с удовлетворением отмечала мадам, было слышать, как каждый день у них в кармане звякает несколько монет. Не слишком много, чтобы не избаловались, а как раз столько, чтобы хватало на жилье, еду, выпивку и краски.

Так что, если конкуренты мадам, не имея достаточно денег, могли предложить художнику лишь сладкие мечты о славе — они назначали за картину сто франков и отдавали пятьдесят, если ее удавалось продать, то мадам сразу предлагала двадцать-тридцать франков. А бывало, что и десять. Но это были настоящие деньги, она выдавала их тут же, на месте, тем самым за гроши приобретая право первой пользоваться услугами художников, поставлявших ей товар.

Опасность же заключалась в том, что мадам нуждалась в услугах художников не меньше, чем художники в услугах мадам, а значит, это позволило бы им успешно препираться с ней по поводу цены за картины. И, чтобы в корне пресечь подобные выходки со стороны руководимой ею команды, она изобрела такой способ общения с ними, перед которым сам Торквемада склонил бы голову в восхищении.

Художника приглашали явиться в контору и принести с собой работы.

Контора располагалась сразу за выставочным залом и представляла собой сырое и холодное помещение, нечто вроде сарая, где едва хватало места для старомодного бюро, перед которым стоял вращающийся стул, и мольберта для шедевров, выставляемых на обозрение перед беспощадным взором мадам. Сама повелительница искусств восседала на своем стуле, как на троне, в шляпе, прочно водруженной на голову, очевидно, с целью заявить о своей женственности. Шляпа эта имела явное сходство с огромным цветочным горшком черного цвета, перевернутым вверх дном, и из-под тульи ее торчал пучок пропитанных пылью цветов. Сощурив глаза и поджав губы, она пристально изучала картину, исследуя каждую ее деталь. Затем на клочке бумаги она быстро царапала пару цифр. При этом другой рукой она тщательно прикрывала написанное.

Это была та цена, которой должен был удовлетвориться художник. И, если он запрашивал хотя бы на франк больше означенной суммы, его выставляли безо всяких разговоров. Ни назначать другую цену, ни торговаться не разрешалось.

Причем, выходя из своей клетушки на рю Норван, художник мог быть преисполнен уверенности, что на этот раз у него под мышкой предмет стоимостью не меньше пятидесяти франков, но уже на полпути к рю Гиацинт он начинал в этом сомневаться, и цена соответственно уменьшалась до сорока франков, а затем и до тридцати, по мере того, как каменное выражение лица мадам Лагрю все более отчетливо вырисовывалось перед его глазами. И к тому моменту, как он ставил картину на мольберт, он уже был готов согласиться на двадцать, моля Бога, чтобы непостижимая цифра на клочке бумаги не оказалась десятью.

— A vous la balle, — говорила мадам, подразумевая его очередь делать ход в игре, — сколько?

Тридцать, в отчаянии произносил про себя живописец. Ведь каждый листочек на дереве выписан до последней жилки. А ручеек! Можно услышать его журчанье. Одна вода в нем стоила все тридцать. Но какой же кислый вид у проклятой скупердяйки. Может быть, ей сегодня вообще не нравятся ручейки и деревья?

— Двадцать? — еле слышно лепетал он, чувствуя, как на лбу выступает холодный пот.

Мадам протягивала ему бумажку, чтобы он мог прочитать цифру, и всякий раз увиденное вызывало в нем бессильную злобу. Потому что, если он запросил слишком мало, ему оставалось лишь проклинать себя за трусость, если же, наоборот, его цена оказывалась выше, это означало, что сделки не будет, и никакой шум-гам здесь уже не поможет — это было бесполезно. Мадам не выносила шума, и, учитывая ее мощную комплекцию и крутой нрав нормандской батрачки, всем, кто имел с ней дело, приходилось уважать ее чувствительность в этом вопросе.

Нет, конечно, можно было забрать отвергнутую работу и отдать ее на комиссию Флорелю, еще одному торговцу картинами в конце квартала. Это означало ждать неизвестно сколько и получить неизвестно что. А можно, если мадам все-таки покупала картину, взять предложенные гроши и пойти прямо в кафе «Гиацинт», благо это соседняя с галереей дверь, и успокоить нервы стаканчиком-другим — то, что надо для такого случая. Без сомнения, после самой мадам Лагрю от ее методов ведения дел выигрывало кафе «Гиацинт».

«A vous la balle». В команде мадам эти слова употреблялись в качестве злой шутки, с которой художники иногда ехидно обращались друг к другу. Это было зловещее карканье черного ворона, предвещавшее беду, кошмар, преследовавший их по ночам, и только светлая мечта о том, как однажды чей-нибудь тяжелый кулак найдет наконец пухлый нос мадам, немного примиряла их с действительностью.

Среди всей этой живописной толпы оборванцев был один художник, с которым мадам обращалась еще хуже, чем с остальными, но он, казалось, совершенно от этого не страдал. Звали его О'Тул. Гонимый поисками счастья в искусстве, он в свое время прибыл на Монмартр из Америки. Был он такой же оборванный, лохматый и голодный, как и все остальные, но на губах его постоянно блуждала слабая хмельная улыбка, подогреваемая любовью к живописи, а также к водке «марк» — самой дешевой, какую только можно было отыскать в подвалах кафе «Гиацинт».

Как объяснить, что такое «марк»? Может быть, так. Чтобы сделать вино, из винограда выжимают сок, и на самом дне бочки остаются виноградные выжимки. Вот из них-то и приготовляется «марк». И если это вино «Романи-Конти» — хорошего урожая, то и «марк» тогда — отличное питье. Но если «марк» сделан, как Бог на душу положит, а бывает, что и подпольно, из выжимок незрелого винограда, идущего на вина самых дешевых сортов, вот тогда и получается та самая водка «марк» из кафе «Гиацинт», вкусом и действием напоминающая ароматизированный виноградом бензин.