— Господин воспитатель, вы…

— Я же объяснил: меня зовут Корнелий…

— Господин Корнелий, вы позволите нам поиграть на дворе?

— Валяйте…

Гуси–гуси, га–га–га!

Затопило берега…

Маленькая Тышка — рыжеватая, как Ножик, но худенькая, молчаливая и верткая — ловко проскользнула под руками у мешковатого Дюки, помчалась к низкой кривой яблоне, вскочила на изгиб ствола.

— Я долетела!..

Тышка — от прозвища Мартышка. А Мартышка — от имени Марта. Марта Лохито, шесть с половиной лет…

В первый вечер, после молитвы (странной молитвы, когда все встали в кружок и зашептали что–то похожее на считалку про гусей), Антон тихо спросил:

— Господин воспитатель, вы позволите перед сном Тышке полежать с Ножиком?

— А… зачем? — слегка испугался Корнелий.

— Ну… они пошепчутся. Негромко…

— Как… пошепчутся? Про что?

— Про всякое… Может, сказку ей расскажет. Сестренка же…

— A–а! Ну, пускай шепчутся…

Вдруг шевельнулся интерес: как же случилось, что брат и сестренка без индекса? Кто отец и мать? Что с ними?.. Но тут же интерес угас — под тяжестью тревоги за самого себя, под гнетом страха. Тревога эта и страх были уже привычные, приглушенные, но неизбывные. А от них — равнодушие ко всему.

По крайней мере, так было в первый вечер.

Скоро ребята — семеро мальчишек и шесть девчонок — послушно улеглись, Тышка убежала в свою постель, Антон выключил свет (остались лишь зеленоватые ночники). Корнелий лег в каморке, встроенной, как ящик, в перегородку, которая разделяла девчоночью и мальчишечью спальни. Боковые стены каморки от середины до верха были стеклянные и смотрели в оба помещения. Чтобы воспитатель мог неусыпно наблюдать за порядком.

Корнелий наблюдать не стал. Лег на широкой, довольно комфортабельной постели, прикрыл глаза. Навалилась тишина, из нее постепенно выступили звуки: дыхание, скрип кроватных сеток, жужжание лампочки–ночника.

Кто–то всхлипнул. Кто–то пробормотал: «Гуси–гуси…» Все слышно через тонкие стеклянные перегородки: как спят под тюремной крышей тринадцать безынд, какие сны видят. Живые ведь. И каждый хочет не просто жить, а получше, посчастливее.

А какое их может ждать счастье, когда они отмечены проклятьем с рождения? А почему отмечены? Разве есть на них вина?

И впервые мысль — даже не мысль, а ощущение — скользнула по краю сознания Корнелия: «Почему ты считаешь, что именно твоя жизнь — самая главная? Вон их сколько, неприкаянных, так по–свински обманутых судьбой…»

Скользнуло это и растаяло. Уснул Корнелий. И приснилось, что он мальчишка, живет в летнем лагере, скучает по дому и тихо всхлипывает в подушку. А потом, когда тоска делается выше сил, он выбирается из дачной палаты в дремучий черный сад, почти на ощупь находит в мокрой чаще бетонный край заброшенного колодца и с тайной надеждой смотрит в глубину. И там тихо полощется желтое светящееся окошко. И становится легче…

Проснулся он тогда рано. Привычно, закостенело сидел глубоко внутри страх за себя. И понимание непрочности, нелепости своего положения. Жизнь на ниточке. Да и что за жизнь–то?

Но в то же время появился уже и какой–то интерес. Прежде всего по–настоящему хотелось есть, впервые за эти дни. А еще хотелось не просто существовать, но и что–то делать. Странно…

На торцовой стене каморки висело зеркало. И Корнелий первый раз за трое суток (а казалось — три года прошло) глянул на себя. С опаской, как глядят на мертвеца… И поразился!

Он был худым. Исчезла добропорядочная округлость щек, выступили скулы. Из глубины, из впадин, смотрели незнакомые рыже–коричиевые глаза. Подбородок затвердел. В щетине на нем заметно проклевывались седые волоски. Пижамная куртка была расстегнута, среди темных кудряшек на груди и упругом животике тоже светились белые колечки. Хотя насчет животика — это зря, по–привычке. Его уже не было. Мышцы поджались. А на груди проступили ребра.

«Эк ведь подтянуло тебя», — с капелькой иронии, но и с сочувствием сказал себе Корнелий. И лишь тогда пригляделся к прическе. Точнее, к разлохмаченным после сна волосам. Шевелюра и ранее была не густая, с залысинами, по до сей поры без намека на седину. А сейчас в ней поблескивали седые пряди.

«Немудрено», — хмуро подумал Корнелий. Но без досады. В глубине души опять шевельнулась надежда.

Сквозь стекла боковых стен Корнелий глянул на спящих ребят. За окнами было уже светло, ночники побледнели. Ребята в этом смешанном свете| казались зеленоватобледными и похожими. Они и спали рохоже: на спине или на правом боку, с руками в полосатых пижамных рукавах поверх черно–синих клетчатых одеял. Только один мальчишка на крайней койке — светленький, курчавый — лежал съежившись и натянув одеяло до подбородка.

Корнелий задержал на курчавой голове взгляд. Мальчик вдруг напрягся, вздрогнул. Выпрямился, лег на спину, выкинул руки на одеяло. Распахнув синие перепуганные глаза, глянул сквозь стекло на Корнелия. Зажмурился. И замер так. Словно даже дышать перестал. Чего это он?

Корнелий неловко отвел глаза, сел на тахту. Потрогал подбородок, усмехнулся, вспомнив седину. Усмехнулся вообще — той неестественной ситуации, в которой сейчас пребывал. Потянулся за бритвой…

Через полчаса забарабанили нехитрую бодрую мелодию музыкальные кулачки. Подъем! Корнелий стоял посреди каморки и видел, как вскакивают ребята, встряхивают простыни и одеяла, умело заправляют постели. Был в их движениях автоматизм солдатиков. И опять вспомнился штатт–капрал Дуго Лобман: «Двигаемся, двигаемся, господа интеллигенты! Ни жена, ни теща помогать вам здесь не будут!..»

Впрочем, здесь штатт–капрала не было… Или был? А, так ведь это он, Корнелий Глас, теперь командир в здешней казарме!

Мальчики и девочки уже стояли навытяжку — каждый у спинки своей кровати. Пижамы на них были разномастные, но одинаково полинялые и, видимо, одного размера: на маленьких они висели мешком, на старших выглядели тесными и короткими… Разглядывая ребят, Корнелий спохватился: а ведь они от него чего–то ждут!

— Господин воспитатель, у нас все готово! — Это Антон. Говорил он громко, но на Корнелия не смотрел, смотрел в пол. Голос его казался ненатурально звонким. Наверно, потому, что из–за стекла.

Корнелий шагнул в спальню мальчиков.

— Ну… и что я должен делать?

Антон глянул быстро, удивленно и опять уперся глазами в половицы.

— Проверить, как заправлены постели, господин воспитатель.

Кровати были застелены образцово, Корнелий так не сумел бы. И лишь у коротко стриженного мальчишки с болячкой на ухе одеяло было накинуто небрежно, поверх подушки. И стоял он съеженно, теребя край пижамной курточки. Корнелий машинально шагнул к нему. Однако на пути оказался другой — тот беленький и курчавый, с крайней койки. Он быстро и печально глянул Корнелию в зрачки. «Откуда он такой, кто родители? Что за гены в этом безындексном существе?» — машинально подумал Корнелий. Тонкое, с аквамариновыми глазищами лицо было как у мальчиков на старинных фресках Перужского собора…

Мальчик медленно опустил голову и протянул вперед руки — ладонями вверх.

— Ты что? — растерялся Корнелий.

— Десять горячих, господин воспитатель, — полушепотом сказал мальчик. — За то, что во время сна держал руки под одеялом.

Корнелий озадаченно посмотрел на Антона. Тот, глядя в сторону, механически шагнул, протянул широкую лаковую линейку (откуда она появилась?). Корнелий взял ее — тяжелую и странно липкую. Опять взглянул на провинившегося — на его темя и затылок в крупных кольцах волос.

— Тебя как зовут?

— Илья, господин воспитатель, — проговорил он с полувыдохом. Розоватые ладони с очень тонкими пальцами вздрогнули.

Странное чувство испытал Корнелий. Недоумение, что он — приговоренный к смерти арестант — может кого–то наказать или помиловать. И… по правде говоря, какое–то удовольствие от этой мысли. И — тут же! — брезгливую неловкость: вспомнился Пальчик — он тоже любил казнить или миловать послушных одноклассников. И холодновато–любопытный вопрос к себе: ты что, в самом деле сумел бы ударить линейкой вот по этим дрожащим ладошкам, по тонкому запястью с голубой жилкой, по этим почти прозрачным пальцам?