– Шнель! Шнель!

– Виходи! Ошен виходи!

– Тавай! Тавай! Тавай!

Похоронили маму невдалеке от какого-то крохотного и по-западному аккуратного полустанка, предали ее земле, кое-как завернув в большой коричневый платок и торопливо опустив в неглубокую, выдолбленную саперной лопаткой могилу. Не запомнил тогда словно бы окаменевший от горя Федя ни названия чужого полустанка, ни лица молчаливого конвоира, сочувственно протянувшего отцу, несмотря на опасливые возражения других солдат, ту свою тщательно наточенную лопатку с короткой ручкой.

– Бистго! Бистго! Бистго!

– Тавай! Тавай! Сыпь-сыпь-сыпь земля сверха!

А что было потом? А потом в просторной и солнечной комнате пересыльного пункта были они, сидевшие за длинным столом в непринужденных позах люди в белоснежных халатах и с очень чистыми руками. После всех дорожных мытарств, после вагонной грязи и перемежавшейся холодом духоты и сами эти люди, и горбившийся за отдельным столиком над списками словно бы чем-то слегка опечаленный переводчик в черном мундире казались Феде необыкновенными существами, опустившимися на землю с заоблачных высот.

– Где вы оставили отсутствующий глаз? – почти без акцента спросил переводчик, когда Федя с отцом, невольно взявшись за руки, приблизились к длинному столу. – Вы оставили свой глаз в сражении?

– Вроде того, – глуховато ответил отец. – Только в довоенном еще сражении.

– Нехорошо дело, – печальный переводчик остро блеснул стекляшками хрупкого пенсне. – Нехорошо ваше дело, потому что ваша жена почему-то быстро преставилась и ребенка следовает отправлять в лагерь для ребенков. Вы все понимаете?

– Понимаю. Все.

– Вы выйдете отсюда вот по-за эту дверь, а ваш ребенок вот по-за эту… Понимаете?

– Понимаю.

Федя слышал, как печальный переводчик словно бы лающими звуками что-то пояснил людям, сидящим за длинным столом, пояснил, приподняв за уголок списки и тыча в них костлявым пальцем, а потом снова остро блеснул в сторону отца стекляшками своего пенсне. Остренько-остренько так блеснул, но тот уже не обращал больше внимания ни на самого переводчика, ни на присутствующих тут врачей, мешкотно ступая пыльными и потрескавшимися сапогами по белому кафельному полу и все оглядываясь и оглядываясь на растерянно остававшегося на месте сына.

Здесь пули свистели давно ли?
Легко, если помнишь, они
Тогда вырывались на волю –
Лишь пальцем слегка шевельни.
Летели над лугом, вдоль леса
И снайперски, и наугад.
Летели – едины по весу
Для женщин, детей и солдат.
Летели – и дремлют могилы,
Где, помнишь, не день и не год
Тогда обрывался бескрыло
Свинца упоенный полет.

Гонять на приличной скорости громоздкий самосвал, доставляя камни на строительство плотины, – эта весьма нехитрая и лишенная разнообразия работа плохо спасала Чудака от мрачных и незвано-непрошено накатывавших на него мыслей. Правда, новые знакомые и по гаражу и по общежитию, как бы учитывая этот постоянный оттенок в настроении новичка, не слишком приставали к нему с разговорами и не набивались в закадычные друзья-приятели, хотя какая-то профессиональная, что ли, близость между ним и другими шоферами ощущалась и по тактично кратким приветствиям по утрам, и по неспешной, но непременной готовности прийти на помощь в нужную минуту.

Особо запомнился один такой случай, когда у старого самосвала, доставшегося Чудаку со всеми своими возрастными капризами в придачу, но при этом без запасного колеса, спустила как-то латаная-перелатаная камера и пришлось прямо среди дороги заклеивать ее. Тогда в течение нескольких минут у обочины как по спецзаказу остановилась еще с десяток машин, водители которых приволокли кто домкрат, кто металлическую щетку, а оказавшейся тут же Михаил Ордынский, театрально рухнув на колени, стал с молитвенным выражением в глазах помогать товарищу отвинчивать схватившиеся намертво гайки. Потом он, ухитряясь сохранять все то же выражение лица, снял со своей машины запасное колесо и, простуженно посапывая носом, подкатил этот щедрый дар к ломуновскому самосвалу. «Держи, о великий! Разбогатеешь – вернешь с процентами!»

И еще был один вечер, который тоже не так-то просто удалось бы забыть Чудаку даже при очень сильном желании. Он тогда не от хорошей жизни дольше обычного провозился со своим стареньким самосвалом в гараже и попал в битком набитый людьми клубный зал уже перед самым началом концерта, даваемого заезжими артистами областной эстрады. Пришлось Чудаку кое-как примоститься на подлокотнике кем-то уже занятого администраторского кресла в заднем ряду, а для сохранения равновесия – все время упираться ладонью вконец затекшей руки в свежепобеленную стену.

– Нельзя ли вам чуточку по-иному приспособиться к обстоятельствам? – послышался вдруг женский голос из того самого кресла. – Наверно, можно все-таки не много выше приподнять локоть?

– А вот давайте поменяемся местами, – в тон соседке ответил почему-то потерявший на этот раз самообладание Чудак. – Давайте махнемся ими без вмешательства благосклонной к вам администрации и минут через пять возобновим сей аргументированный диспут.

– Зачем же вам-то махаться? Вы так эффектно вы

глядите сейчас в позе скачущей амазонки…

Огромный зал, с провинциальной напряженностью безмолвствовавший в полумраке, неожиданно взорвался оглушительными аплодисментами, и тогда Чудак, понимая, что лично для него первые номера концерта, все равно безвозвратно пропали, решительно всмотрелся в свою ехидную собеседницу. Правда, молодой человек тут же и прикусил губу, потому что прищуренные глаза его встретились с вызывающе насмешливыми – и тоже в прищуре! – глазами Леночки Меркуловой.

– А-а, это вы, – теперь уже более сдержанно протянул Чудак, чувствуя, что еще немного – и на них начнут шикать со всех сторон. – Судя по вашему боевому настроению, содержимое посылки оказалось высококалорийным.

– Да уж не чета блюдам шоферской забегаловки. Хотя, судя по вашему задору, вы брали в ней свое не качеством, а количеством.

Лишь краем уха улавливая знакомые слова и мелодию народной песни, повторно исполняемой немного манерничающей певицей, Чудак сосредоточенно думал о Леночке. Можно не сомневаться, эта язвительная девчонка сначала в школе, а потом и в институте преуспевала не только в плавании или, скажем, в художественной гимнастике, но и на занятиях литкружка. Надо полагать, отношения Елены Меркуловой и с прежними однокашниками, и с нынешними коллегами по работе, и со случайными знакомыми вроде Федора Ломунова чаще всего становились со временем ровными и в меру дружественными. Хуже, конечно, то, что такие вот цельные натуры увлекаются подчас психологическими исследованиями на тему: почему да отчего данный молодой-интересный шофер, при всей своей профессиональной развязности, проводит досуг все-таки вне женского общества? Пьет? Так ведь, по слухам, вроде бы и не очень… Тогда – что же?

Результатом подобных размышлений Чудака о Леночке Меркуловой явилось то, что в антракте молодые люди вместе прогуливались по увешанному бумажными плакатами фойе, а во время второго отделения на пресловутом подлокотнике кресла («Нет, нет, не спорьте: справедливость так справедливость!») непринужденно теперь восседала присмиревшая и посерьезневшая девушка. После концерта, уже на улице, Леночка, словно бы очнувшись от воздействия областного искусства и снова становясь самое собой, взяла молодого человека под руку и обезоруживающе просто поинтересовалась:

– Вы, конечно, меня проводите немного?

– Конечно, Леночка. И даже много.

– А почему вы пришли сюда один? Друзья-то ваши сейчас со своими подружками…