Кроме того, варвары не только не относились с пренебрежением к человеческой жизни, но они вовсе не знали тех ужасающих наказаний, которые были введены позднее светским и духовным законодательством, под влияниями Рима и Византии.

Если право Саксов назначало смертную казнь довольно легко, даже за поджог и вооруженный грабеж, то другие варварские своды законов прибегали к ней только в случаях предательства по отношению к своему роду и святотатства по отношению к общинным богам. В смертной казни видели единственное средство умилостивить богов.

Все это, очевидно, очень далеко от предполагаемой «нравственной распущенности варваров». Напротив того, мы не можем не любоваться глубоко-нравственными началами, которые были выработаны древними деревенскими общинами и которые нашли себе выражение в уэльских трехстишиях, в легендах о короле Артуре, в ирландских комментариях (Брегон)[167], в старых германских легендах и т. д., а также до сих пор выражаются в поговорках современных варваров. В своем введении к «The Story of Burnt Njal» Джордж Дазент очень верно охарактеризовал следующим образом качества норманна, как они определяются на основании саг: «Открыто и мужественно делать предстоящее ему дело, не страшась ни врагов, ни недугов, ни судьбы… быть свободным и отважным во всех своих поступках; быть ласковым и щедрым по отношению к друзьям и сородичам; быть суровым и грозным по отношению к врагам (т. е. к тем, кто подпал под закон кровавой мести), но даже и по отношению к ним выполнять все должные обязанности… Не нарушать перемирия, не быть передатчиком и клеветником. Не говорить за глаза о человеке ничего такого, чего не посмел бы сказать в его присутствии. Не прогонять от своего порога человека, ищущего пищи или крова, хотя бы он был даже твоим врагом»[168].

Такими же, или даже еще более возвышенными началами проникнута вся уэльская эпическая поэзия и триады. Поступать «с кротостью и по принципам беспристрастия» по отношению к людям, без различия, будут ли они врагами или друзьями, и «исправлять причиненное зло» — таковы высшие обязанности человека; «зло — смерть, добро — жизнь», восклицает поэт-законодатель[169]. «Мир был бы нелепым, если бы соглашения, сделанные на словах, не почитались», — говорит закон Брегона. А смиренный мордвин-шаманист, восхваливши подобные же качества, прибавляет, в своих принципах обычного права, что «между соседями корова и подойник — общее достояние», что «корову надо доить для себя и для того, кто может попросить молока»; что «тело ребенка краснеет от удара, но лицо того, кто бьет ребенка — краснеет от стыда»[170], и т. д. Можно было бы наполнить много страниц изложением подобных же нравственных начал, которые «варвары» не только выражали, но которым они следовали.

Здесь необходимо упомянуть еще одну заслугу древних деревенских общин. Это то, что они постепенно расширяли круг лиц, тесно связанных между собою. В период, о котором мы говорим, не только роды объединялись в племена, но и племена, в свою очередь, даже хотя бы и различного происхождения, объединялись в союзы, в конфедерации. Некоторые союзы были настолько тесны, что, например, вандалы, оставшиеся на месте, после того, как часть их конфедерации ушла на Рейн, а оттуда перешла в Испанию и Африку, в течение сорока лет охраняли общинные земли и покинутые деревни своих союзников; они не завладевали ими до тех пор, пока не убедились, чрез особых посланцев, что их союзники не намерены более возвратиться. У других варваров мы встречаем, что земля обрабатывалась одною частью племени, в то время, как другая часть сражалась на границах их общей территории или за ее пределами. Что же касается до лиг между несколькими племенами, то они представляли самое обычное явление. Сикамбры соединились с херусками и свевами; квады с сарматами; сарматы с аланами, карпами и гуннами. Позднее, мы видим также, как понятие о нациях постепенно развивается в Европе, гораздо раньше, чем что-либо в роде государства начало слагаться где бы то ни было в той части материка, которая была занята варварами. Эти нации — так как невозможно отказать в имени нации Меровингской Франции, или же России одиннадцатого и двенадцатого века, — эти нации были, однако, объединены между собою ничем иным, как единством языка и молчаливым соглашением их маленьких республик, избирать своих князей (военных защитников и судей из одной только определенной семьи.

Войны, конечно, были неизбежны; переселения неизбежно влекут за собой войну, но уже Генри Мэн, в своем замечательном труде о племенном происхождении международного права, вполне доказал, что «человек никогда не был ни так свиреп, ни так туп, чтобы подчиняться такому злу, как война, не употребивши некоторых усилий, чтобы предотвратить его». Он показал также, как велико было «число древних учреждений, обличавших намерение предупредить войну, или найти для нее какую-нибудь альтернативу[171]. В сущности, человек, вопреки обычным предположениям, такое невойнолюбивое существо, что, когда варвары, наконец, осели на своих местах, они быстро утратили навык к войне, — так быстро, что вскоре должны были завести особых военных вождей, сопровождаемых особыми Scholae или дружинами, для защиты своих сел от возможных нападений. Они предпочитали мирный труд войне, и самое миролюбие человека было причиной специализации военного ремесла, при чем в результате этой специализации получались впоследствии рабство и войны „государственного периода“ в истории человечества.

***

История встречает большие затруднения в своих попытках восстановить учреждения варварского периода. На каждом шагу историк находит бледные указания на то или на другое учреждение, которых он не может объяснить при помощи одних лишь исторических документов. Но прошлое тотчас же озаряется ярким светом, как только мы обращаемся к учреждениям многочисленных племен, до сих пор еще живущих под таким общественным строем, который почти тождествен со строем жизни наших предков, варваров. Тут мы встречаем такое обилие материалов, что затруднение является в выборе, так как острова Тихого океана, степи Азии и плоскогорья Африки оказываются настоящими историческими музеями, заключающими образчики всех возможных промежуточных учреждений, пережитых человечеством при переходе от родового быта дикарей к государственной организации. Рассмотрим несколько таких образцов.

Если мы возьмем, например, деревенские общины монголо-бурят, в особенности тех, которые живут в Кудинской степи, на верхней Лене, и более других избежали русского влияния, то мы имеем в них довольно хороший образчик варваров в переходном состоянии, от скотоводства к земледелию[172]. Эти буряты до сих пор живут „неделеными“ семьями», т. е., хотя каждый сын после женитьбы уходит жить в отдельную юрту, но юрты, по крайней мере, трех поколений находятся внутри одной изгороди, и неделеная семья работает сообща на своих полях и владеет сообща своим неделеным домохозяйством, скотом, а также «телятниками» (небольшие огороженные пространства, на которых сохраняется мягкая трава для выкормки телят). Обыкновенно каждая семья собирается для еды в своей юрте; но когда жарится мясо, то все члены неделеного домохозяйства, от двадцати до шестидесяти человек, пируют вместе.

Несколько таких больших семей, живущих в одном урочище, а также меньшего размера семьи, поселившиеся в том же месте (в большинстве случаев они представляют остатки неделеных семей, разбившихся по какой-нибудь причине), составляют улус, или деревенскую общину. Несколько улусов составляют «род» — вернее, племя, — а все сорок шесть «родов» Кудинской степи объединены в одну конфедерацию. В случае надобности, вызываемой теми или другими специальными нуждами, несколько «родов» вступают в меньшие, но более тесные союзы. Эти буряты не признают частной поземельной собственности — землей владеют улусы сообща, или, точнее, ею владеет вся конфедерация, и в случае необходимости происходит передел земли между различными улусами, на сходе всего рода, а между сорока шестью родами — на вече конфедерации. Следует заметить, что та же самая организация существует у всех 250 000 бурят Восточной Сибири, хотя они уже более трехсот лет находятся под властью России и хорошо знакомы с русскими порядками.