Если бы после средневековых городов не осталось никаких письменных памятников, по которым можно было бы судить о блеске их жизни, если бы после них остались одни только памятники их архитектурного искусства, которые мы находим рассеянными по всей Европе, от Шотландии до Италии и от Героны в Испании до Бреславля на славянской территории, то и тогда мы могли бы сказать, что эпоха независимых городов была временем величайшего расцвета человеческого ума в течение всей христианской эры, вплоть до конца восемнадцатого века. Глядя, например, на средневековую картину, изображающую Нюрнберг, с его десятками башен и высоких колоколен, носящих на себе, каждая из них, печать свободного творческого искусства, мы едва можем себе представить, чтобы всего за триста лет до этого, Нюрнберг был только кучею жалких хижин. И наше удивление растёт, по мере того, как мы вглядываемся в детали архитектуры и украшений каждой из бесчисленных церквей, колоколен, городских ворот и ратушей, рассеянных по всей Европе, доходя на восток до Богемии и до мёртвых теперь городов Польской Галиции. Не только Италия, — эта мать искусства, — но вся Европа переполнена подобными памятниками. Чрезвычайно знаменателен, впрочем, уже тот факт, что из всех искусств архитектура — искусство по преимуществу общественное, — достигла в эту эпоху наивысшего развития. И, действительно, такое развитие архитектуры было возможно только, как результат высокоразвитой общественности в тогдашней жизни.
Средневековая архитектура достигла такого величия не только потому, что она являлась естественным развитием художественного ремесла; не только потому, что каждое здание и каждое архитектурное украшение были задуманы людьми, знавшими по опыту своих собственных рук, какие артистические эффекты могут дать камень, железо, бронза, или даже просто бревна и известка с галькою; не только потому, что каждый памятник был результатом коллективного опыта, накопленного в каждом художестве или ремесле,[262] — средневековая архитектура была велика потому, что она являлась выражением великой идеи. Подобно греческому искусству, она возникла из представления о братстве и единстве, воспитываемых городом. Она обладала смелостью, которая могла быть приобретена лишь смелою борьбою и победами; она дышала энергиею, потому что энергией была проникнута вся жизнь города. Собор или городская ратуша символизировали организм, в котором каждый каменщик и каменотёс являлись строителями, и средневековое здание представляет собою не замысел отдельной личности, над выполнением которого трудились тысячи рабов, исполняя урочную работу по чужой идее; весь город принимал участие в его постройке. Высокая колокольня была часть величавого здания, в котором билась жизнь города, она не была посажена на не имеющую смысла платформу, как парижское сооружение Эйфеля; она не была фальшивою каменною постройкою, возведённою с целью скрыть безобразие основной железной структуры, как это сделано было на Тоуэрском мосту, в Лондоне. Подобно афинскому Акрополю, собор средневекового города имел целью прославление величия победоносного города; он символизировал союз ремесел; он был выражением чувства каждого гражданина, который гордился своим городом, так как он был его собственное создание. Случалось, что совершив успешно свою вторую революцию младших ремесел, город начинал строить новый собор, с целью выразить новое, глубже идущее и более широкое единение, проявившееся в его жизни.
Наличные средства, с которыми города начинали эти великие постройки, бывали, большею частью, несоразмерно малы. Кёльнский собор, например, был начат при ежегодной издержке всего в 500 марок; дар в 100 марок был записан как крупное приношение;[263] даже когда работа подходила к концу, ежегодный расход едва доходил до 5.000 марок и никогда не превышал 14.000. Собор в Базеле был построен на такие же незначительные средства. Но зато каждая корпорация жертвовала для их общего памятника свою долю камня, работы и декоративного гения. Каждая гильдия выражала в этом памятнике свои политически взгляды, рассказывая в камне или бронзе историю города, прославляя принципы «Свободы, Равенства и Братства»,[264] восхваляя союзников города и посылая в вечный огонь его врагов. И каждая гильдия выказывала свою любовь к общему памятнику, богато украшая его цветными окнами, живописью, «церковными вратами, достойными быть вратами рая», — по выражению Микель Анджело, — или же каменными украшениями на каждом малейшем уголке постройки.[265] Маленькие города и даже самые маленькие приходы[266] соперничали в этого рода работах с большими городами, и соборы в Laon или в Saint-Ouen едва ли уступают Реймскому собору, Бременской ратуше или Бреславльской вечевой колокольне. «Ни одна работа не должна быть начата коммуной, если она не была задумана в соответствии с великим сердцем коммуны, слагающемся из сердец всех её граждан, объединённых одной общей волей», — таковы были слова городского Совета во Флоренции; и этот дух проявляется во всех общинных работах, имеющих общеполезное назначение, как, например, в каналах, террасах, виноградниках и фруктовых садах вокруг Флоренции, или в оросительных каналах, пробегавших по равнинам Ломбардии, в порту и водопроводе Генуи и, в сущности, во всех общественных постройках, предпринимавшихся почти в каждом городе.[267]
Все искусства сделали подобные же успехи в средневековых городах, и наши теперешние приобретения в этой области в большинстве случаев являются лишь продолжением того, что выросло в то время. Благосостояние фламандских городов основывалось на выделке тонких шерстяных тканей. Флоренция в начале четырнадцатого века, до эпидемии «черной смерти» (чумы) выделывала от 70.000 до 100.000 кусков шерстяных изделий, оценивавшихся в 1.200.000 золотых флоринов.[268] Чеканка драгоценных металлов, искусство отливки, художественная ковка железа — были созданием средневековых гильдий (mysteries), которые достигли в соответствующих областях всего, чего можно было достигнуть путём ручного труда, не прибегая к помощи могучего механического двигателя ручного труда — и изобретательности, так как, говоря словами Уэвелля, «Пергамент и бумага, печатание и гравировка, усовершенствованное стекло и сталь, порох, часы, телескоп, морской компас, реформированный календарь, десятичная система, алгебра, тригонометрия; химия, контрапункт (открытие, равнявшееся новому созданию в музыке), — всё это достояние мы унаследовали от той эпохи, которую так презрительно именуют периодом застоя». (History of Inductive Sciences, I, 252).
Правда, как заметил Уэвелль, ни одно из этих открытий не вносило какого-нибудь нового принципа; но средневековая наука сделала нечто большее, чем действительное открытие новых принципов. Она подготовила открытие всех тех новых принципов, которые известны нам в настоящее время в области механических наук: она приучила исследователя наблюдать факты и делать из них выводы. То была индуктивная наука, хотя она ещё не вполне уяснила себе значение и силу индукции; и она положила основание как механики, так и физики. Франсис Бэкон, Галилей и Коперник были прямыми потомками Роджера Бэкона и Майкеля Скотта, как паровая машина была прямым продуктом исследований об атмосферном давлении, произведённых в итальянских университетах, и того математического и технического образования, которым отличался Нюрнберг.
Но нужно ли в самом деле, ещё распространяться и доказывать прогресс наук и искусств в средневековом городе? Не достаточно ли просто указать на соборы в области искусства, и на итальянский язык и поэму Данте в области мысли, чтобы сразу дать меру того, что создал средневековый город, в течение четырёх веков своего существования?