— Не такое уж оно смиренное.
— Разве нет?
— Вы же сами видите, что в нем ясно говорится о «кровопролитии». Можно ли считать смиренным человека, угрожающего подобными вещами?
— Но это говорится о ее людях, а вовсе не об испанцах.
— А вы считаете, что они позволят перерезать себя, как баранов? Если начнется война, то в ней погибнет немало и наших людей.
— Именно так! — признал брат Бернардино. — Но ясно, что они не хотят сражаться ни за какую награду.
— С чего бы это?
— Скорее она вам просто не нравится, — заметил францисканец. — Что мне кажется несправедливым.
— Позвольте напомнить, что вы здесь в качестве моего советника, а вовсе не критика, — раздраженно бросил губернатор, подливая себе любимого вишневого ликера. — Скажите, что вы думаете об этой индианке, и не пытайтесь выспрашивать меня о планах, я и сам еще не определился.
Брат Бернардино, чей пах с особым наслаждением внезапно атаковали то ли блохи, то ли вши, отвернулся, чтобы почесаться, не привлекая излишнего внимания собеседника. Наконец, почувствовав облегчение, он ответил дрожащим от напряжения голосом:
— Главная задача советника в том, чтобы вовремя предупредить о возможных ошибках, ведь после их совершения нет смысла о них говорить, — он вздохнул, переведя дух. — И позвольте сказать, что в данном случае начало военных действий будет самой ужасной ошибкой и повлечет за собой поистине катастрофические последствия.
— Мои офицеры думают иначе.
— Ну разумеется. Солдат без войны — все равно что священник без прихода, — заявил монах. — И только от вас зависит, послушаетесь ли вы тех, кто руководствуется своими личными мотивами, или того, кто судит беспристрастно.
— Я вас слушаю.
— Так вот, приняли вас с восторгом, но завтра ветер может перемениться. Позвольте напомнить, что их величества неоднократно публично заявляли, что в любом, даже самом важном вопросе интересы туземцев должны быть на первом месте.
— Вот именно, что публично, — подчеркнул Овандо. — Однако негласно мне дали понять, что главная моя задача — любой ценой установить наше господство на острове, поскольку, не установив абсолютную власть на Эспаньоле, мы не сможем начать покорение континента.
— Покорение — довольно-таки сомнительное слово, — заметил брат Бернардино. — У меня оно, во всяком случае, вызывает довольно неприятные ассоциации. Мне даже страшно смотреть в будущее, стоит представить, чем может обернуться прекрасная и благородная миссионерская деятельность. С каждым днем здесь все больше и больше солдат и все меньше пастырей душ.
Это была правда, и правда столь очевидная, что даже человек, не столь искушенный в риторике, как Овандо, волей-неволей признал бы весомость этих аргументов; да и самого его уже давно не на шутку тревожил тот факт, что едва ли не каждый месяц корабли привозили в своих трюмах все больше отчаянных авантюристов, убежденных, что стоит им увидеть противоположный берег океана, как все их проблемы сами собой разрешатся.
Неиссякаемый поток лишних ртов, неприкаянных, которым нужна крыша, и новых рук, которым необходимо предоставить хоть какую-нибудь работу, стал для него источником постоянной головной боли. Эта проблема отнимала у губернатора слишком много времени, вместо того чтобы заниматься укреплением собственной власти, он был вынужден постоянно отвлекаться на всякие пустяки, что до крайности его раздражало.
Город наводнили капитаны, солдаты, адвокаты, бродяги, крестьяне, торговцы и проститутки; в то же время, остро не хватало врачей, ремесленников, строителей и архитекторов, способных планировать строительство города, которому суждено было стать первой столицей заморской империи.
— Опять мне прислали кучу отбросов... — горько сетовал Овандо. — Именно отбросов! А ведь столь грандиозная кампания нуждается в самом лучшем, что только есть в Испании.
Он, конечно, был прав, но вся беда в том, что лучшие люди Испании того времени отнюдь не рвались за океан, предпочитая оставаться у себя в Толедо, Севилье или Барселоне, вместо того чтобы бросаться на поиски сомнительных приключений в землях дикарей.
В глубине души губернатор Овандо давно уже подумывал о хитроумных и искусных евреях, однако не решался обсуждать это даже с верным братом Бернардино, а порой дивился самому себе, подсчитывая количество самородков, которые могли бы сюда приехать, и представляя себя в окружении сотен тысяч евреев и морисков, высланных с полуострова десять лет назад.
По его мнению, это были люди весьма знающие, умеющие работать, трезвые, старательные — одним словом, ничего общего с той шайкой бесполезных пьяниц, наводнивших таверны Санто-Доминго, которые только и умели, что фантазировать о сказочных подвигах, которые они намеревались совершить в будущем.
Уж кому-кому, а брату Николасу де Овандо было хорошо известно, что испанцы очень любят строить фантастические планы на будущее, даже если в настоящем их окружает полнейшая разруха. А потому с каждым разом, глядя вниз с балкона особняка, он все больше мрачнел, видя, в какой бедлам превратился этот райский уголок, и бессильно хватался за голову, взывая к небесам, чтобы послали ему хоть кого-нибудь, кто бы помог навести порядок в этом дурдоме.
Его прислали сюда, чтобы заложить фундамент империи, и для этого он вынужден использовать людей, умеющих только разрушать, а также возводить города, имея в распоряжении лишь тех, кто привык их жечь.
— Поменьше шпаг, побольше лопат, вот что мне нужно, — бормотал он себе под нос. — Поменьше арбалетов, побольше серпов; поменьше боевых коней, побольше мулов, тянущих повозки.
Но в глубине души он все же понимал, что для возведения городов необходимо, чтобы кто-то размахивал шпагой, охраняя их от набегов, пока эти земли не будут полностью подчинены.
Понимал он также и то, что Санто-Доминго — это только начало, плацдарм, отправная точка, от которой во все стороны потянутся дороги, и по ним двинутся конкистадоры; стремясь завоевать весь Новый Свет.
И это приводило его в ужас.
Губернатор брат Николас де Овандо, кавалер ордена Алькантары, доктор университетов Вальядолида и Саламанки, был действительно мудрым и образованным человеком, имевшим лишь один серьезный недостаток: слепой расизм, являвший собой, однако, своего рода «изюминку» этой сложной и загадочной личности, поскольку, считая себя настоящим кастильцем и пламенным патриотом, Овандо тем не менее питал глубочайшее презрение к большинству своих соотечественников.
Хотя, сказать по правде, брат Николас де Овандо презирал не столько людей, сколько то дремучее невежество, в которое погрузилось общество после долгой и изнурительной войны с маврами, длившейся почти восемь веков. Теперь люди отчаянно старались забыть все то хорошее, что дали им захватчики, даже не желая задумываться, чем можно это заменить.
Не прошло еще и десяти лет после падения Гранады, последнего мавританского королевства, и изгнания евреев, а уже нашлось немало тех, кто стремился любой ценой искоренить любые следы мавританского или еврейского влияния, ставшие неотъемлемой частью испанской культуры, объясняя эти гнусные поползновения тем, что якобы стремятся высоко нести знамя христианской веры, проявляя чрезмерное рвение даже в пустяках, и это было бы смешно, если бы не было так грустно.
Самый невинный жест, восклицание и даже отказ плюнуть в сторону бывшей мечети или синагоги могли повлечь за собой самые серьезные обвинения и привести ни в чем не повинного человека на суд Святой Инквизиции.
Брат Николас де Овандо считал себя добрым христианином, истинно верующим и питал глубочайшую любовь к Богу, а потому нисколько не боялся его гнева; возможно, именно это помогло ему столь тесно сблизиться с братом Бернардино де Сигуэнсой, склонным рассматривать любой политический ход именно с позиции веры.
Но нельзя забывать, что в первую очередь он был все-таки политиком.
— Наш символ — крест, — произнес он наконец. — И если вы присмотритесь повнимательнее, то увидите, что любой крест похож на меч, острый и и опасный. А стало быть, мы будем пользоваться мечом до тех пор, пока будет необходимо, и воткнем его в землю, лишь когда последний язычник склонит голову перед Христом. Лишь тогда крест станет вечным символом мира.