И провел пальцем по струнам. Виолончель издала четырехголосый звук, и он освободил мою ногу; аккорд, кажется, принес облегчение всем на свете.
– Заметили? – спросил он.– В каждой струне слышны все остальные. Но для того, чтобы это уловить, нужно слушать четыре разные вещи одновременно, а мы ленивы для этого. Слышите? Или не слышите? Четыреста пятьдесят тысяч, – перевел он цену с венгерского. От этой суммы я вздрогнул как от удара. Он будто в карман мне заглянул. Ровно столько у меня и было. Это уже давно приготовлено для Джельсомины. Конечно, не такая уж особенная сумма, знаю, но я и ее-то едва скопил за три года. Обрадованный, я сказал, что беру.
– Как это берете? – спросил меня венгр укоризненно и покачал головой. – Э-э, господин мой, разве так покупают музыкальный инструмент? Неужели вы не попробуете сыграть?
Я смущенно поискал взглядом что-нибудь, на что можно сесть, кроме той самой шапки, в которой сидела курица, как будто действительно собрался играть.
– Не знаете, как сесть без стула? – спросил он меня– – Утка и на воде сидит, а вы на суше не знаете как?
Не знаете? – И с презрением взял маленькую виолончель, поднял ее и положил на плечо, как скрипку.
– Вот так! – добавил он и протянул мне инструмент. Я впервые в жизни играл на виолончели, как на скрипке. Де Фалья звучал совсем неплохо, особенно в глубоких квинтах, мне даже казалось, что через дерево, прислоненное к уху, я лучше слышу звуки. Венгр опять изменил запах. На сей раз это крепкий мужской пот, он снял пиджак и остался в одной майке, две седые бороды, заплетенные в косички, висели у него из-под мышек. Он выдвинул один из ящиков, уселся на его угол, взял у меня виолончель и заиграл. Я был потрясен блестящей импровизацией.
– Вы прекрасно играете, – сказал я.
– Я вообще не играю на виолончели. Я играю на клавесине и люблю скрипку. А на виолончели я не умею играть. То, что вы слышали, вообще не музыка, хотя вы этого и не понимаете. Это просто чередование звуков, от самых низких до самых высоких, для того чтобы проверить возможности инструмента… Завернуть?
– Да, – сказал я и взялся за бумажник.
– Пятьсот тысяч, пожалуйста, – сказал венгр. Я похолодел:
– Но вы же говорили – четыреста пятьдесят?
– Да, говорил, но это за виолончель. Остальное за смычок. Или вы смычок не берете? Вам смычок не нужен? А я думал, инструмент без смычка не играет…
Он вынул смычок из футляра и положил его назад в витрину. Я не мог вымолвить ни слова, будто окаменел. И наконец пришел в себя и от побоев, и от венгра, словно очнулся после какой-то болезни, похмелья или сонливости, пробудился, встряхнулся, отказался на потеху венгру играть комедию. Я попросту упустил смычок из виду, и у меня не было денег, чтобы купить его. И все это я сказал хозяину лавки.
Он рывком набросил на себя пальто, отчего сразу запахло нафталином, и сказал:
– Сударь, у меня нет времени ждать, пока вы заработаете на смычок. Тем более что в ваши пятьдесят с лишним вы так и не заработали на него. Подождите-ка вы, а не я.
Он было собрался выйти, оставив меня одного. В дверях остановился, повернулся ко мне и предложил:
– Давайте договоримся – возьмите смычок в рассрочку!
– Вы шутите? – воскликнул я, не собираясь больше участвовать в его игре, и направился к двери.
– Нет, не шучу. Я предлагаю вам сделку. Можете не соглашаться, но выслушайте.
Венгр раскурил трубку с такой гордостью, что не оставалось сомнений, что он уже накадил ею в самом Пеште.
– Послушаем, – сказал я.
– Купите у меня вместе со смычком и яйцо.
– Яйцо?
– Да, вы только что видели яйцо, которое снесла моя курица. Я говорю о нем, – добавил он, вынул из ящика яйцо и сунул его мне под нос.
На яйце карандашом была написана та самая дата:
2 октября 1982 года.
– Дадите мне за него столько же, сколько и за смычок, срок выплаты два года…
– Как вы сказали? – спросил я, не веря своим ушам. От венгра опять запахло черешней.
– Может, ваша курица несет золотые яйца?
– Моя курица не несет золотые яйца, но она несет нечто такое, что ни вы, ни я, сударь мой, снести не можем. Она несет дни, недели и годы. Каждое утро она приносит какую-нибудь пятницу или вторник. Это сегодняшнее яйцо, например, содержит вместо желтка четверг. В завтрашнем будет среда. Из него вместо цыпленка вылупится день жизни его хозяина! Какой жизни! Под скорлупой этих яиц не золото, а время. И я вам еще дешево предлагаю. В этом яйце, сударь, один день вашей жизни. Он сокрыт, как цыпленок, и от вас зависит, вылупится он или нет.
– Даже если бы я и поверил вашему рассказу, зачем мне покупать день, который и так мой?
– Как, сударь, неужели вы совсем не умеете думать? Да, вы не умеете думать! Вы что, ушами думаете? Ведь все наши проблемы на этом свете проистекают из того, что мы вынуждены тратить наши дни такими, какие они есть, из-за того, что не можем перескочить через самые худшие. В этом-то все дело. С моим яйцом в кармане вы, заметив, что наступающий день слишком мрачен, разобьете его и избежите всех неприятностей. В результате, правда, ваша жизнь станет на один день короче, но зато вы сможете сделать из этого плохого дня прекрасную яичницу.
– Если ваше яйцо действительно так замечательно, почему же вы не оставите его себе? – сказал я, заглянул ему в глаза и не понял в них ничего. Он смотрел на меня на чистейшем венгерском языке.
– Господин шутит? Как вы думаете, сколько уже у меня яиц от этой курицы? Как вы думаете, сколько дней своей жизни человек может разбить, чтобы быть счастливым? Тысячу? Две тысячи? Пять тысяч? У меня сколько хотите яиц, но не дней. Кроме того, как и у всех других яиц, у этих есть срок употребления. И эти через некоторое время становятся тухлыми и негодными. Поэтому я продаю их еще до того, как они потеряют свое свойство, сударь мой. А у вас нет выбора. Дадите мне расписку, – добавил он, уже корябая что-то на клочке бумаги, и сунул мне подписать.
– А не может ли ваше яйцо, – спросил я, – отнять или сэкономить день не только человеку, но и предмету, например книге?
– Конечно может, нужно только разбить его с тупой стороны. Но в таком случае вы упустите возможность воспользоваться им для себя.
Я подписался на колене, заплатил, получил чек, услышал еще раз, как заквохтала в соседней комнате курица, а венгр уложил в футляр виолончель со смычком и осторожно завернул яйцо, после чего я наконец покинул лавку. Он вышел за мной, потребовал, чтобы я посильнее потянул на себя дверную ручку, покуда он закрывал на ключ свою дверь-витрину, и я таким образом опять оказался втянут в какую-то его игру. Он, не сказав ни слова, пошел в свою сторону и только на углу оглянулся и бросил:
– Имейте в виду, дата, написанная на яйце, это срок годности. После этого дня яйцо больше не имеет силы…
Возвращаясь из лавки, д-р Сук опасался, как бы не начались опять уличные безобразия, но этого не произошло. Тут его застал дождь. Он находился сейчас как раз перед той самой оградой, за которой утром играл юноша. Пока он под дождем пробегал вдоль нее, ему опять удалось увидеть окно и юношу, играющего на скрипке. И опять он ничего не услышал, хотя окно было открыто. Он был глух к одним звукам, но слышал другие. Так, бегом, приближался он к дому своей матери. По дороге его пальцы ощупывали кожу, как слепец нашаривающий дорогу. Пальцы распознавали направление и хорошо утоптанную дорожку. В кармане лежал ключ, предвещающий смерть, и яйцо, которое может спасти его от смертного дня… Яйцо с датой и ключ с маленькой золотой головкой. Мать была дома одна, ближе к вечеру она любила немного подремать и выглядела заспанной.
– Дай мне, пожалуйста, очки,– обратилась она к сыну, – и позволь я прочту тебе подробности о хазарском кладбище. Слушай, что пишет д-р Сук о хазарах из Челарева: «Они лежат в семейных гробницах, в беспорядке разбросанных по берегу Дуная, но в каждой могиле головы повернуты в сторону Иерусалима. Они лежат в двойных ямах вместе со своими конями, так что закрытые глаза человека и лошади смотрят в противоположные стороны света; лежат со своими женами, которые свернулись клубком на их животах так, что усопшим видны не их лица, а бедра. Иногда их хоронят в вертикальном положении, и тогда они очень плохо сохраняются. Наполовину разложившиеся от постоянного стремления к небу, они охраняют черепки, на которых выцарапано имя „Иегуда“ или слово „шахор“ – „черное“. По углам гробниц – следы костров, в ногах у них – пища, на поясе – нож. Рядом – останки разных животных, в одной могиле овцы, в другой коровы или козы, а там курицы, свиньи или олени, в детских могилах – яйца. Иногда рядом с покойными лежат их орудия – серпы, клещи, ювелирные инструменты. Их глаза, уши и рты, как крышками, прикрыты кусочками черепицы с изображением семиконечного еврейского подсвечника, причем эта черепица римского происхождения, III или I* века, а рисунки на ней VII, VIII или IX века. Рисунки подсвечника (меноры) и других еврейских символов выцарапаны на черепице заостренными инструментами очень небрежно, как будто в большой спешке, а может быть и тайком,– кажется, будто они не осмеливались изображать их красиво. Возможно также, что они не помнят как следует тех предметов, которые изображают, как будто никогда не видели подсвечник, совок для пепла, лимон, бараний рог или пальму, а передают их внешний вид по чужому описанию. Эти украшенные изображениями крышки для глаз, ртов и ушей должны препятствовать демонам проникнуть в их могилы, но такие же куски черепицы разбросаны по всему кладбищу, будто какая-то могучая сила – прилив земного притяжения – сорвала их со своих мест и расшвыряла, так что ни один теперь не лежит на том месте, где ему было положено охранять от демонов. Можно даже предположить, что какая-то неизвестная, страшная и спешная необходимость, возникшая позже, перенесла сюда эти крышки для глаз, ушей и ртов из других гробниц, открывая дорогу одним демонам и закрывая ее перед другими…»