«Но как быть, Ареса, когда грубые люди сплетничали?» – так она может сказать. «Она тут ревновала вас», – рассказывали, наверно, ему товарищи. Это ничего. Пусть. Но это не она говорит, а про нее. Она молчит. Кто знает – тот молчит, говорит тот, кто не знает. Пусть Ареса-сан догадывается, но точно не знает.

...А она очень милая! И как похорошела. Приятно видеть. И прежде, когда проходила улицей, все обращали внимание.

«Эх... вот это краля!» – раздастся, бывало, голос в колонне шагающих матросов, и все повернут головы. Унтер заметит, скомандует, порядок восстановится, и все тверже зашагают.

Она ходила не сгибаясь, как другие японки, ее шаги свободны и легки, и чувствуется здоровая сила юности во всех движениях.

– Яся нету, – сказала японка печально.

– Да. Я знаю. Жаль Букреева. Вы тоже знаете?

– В Японии так часто... Много молодые убивают себя. От любви.

– Он отравился ягодой не нарочно, не знал.

– Да, так, конечно.

– Кажется, не все верят, что не нарочно?

– Молодых буси – воинов учат: говорить про любовь стыдно. Но все говорят тихо, очень горячо, хотя запрещается. Все любят. И много – мальчики убивают себя... яд... в воду... или – саблей.

– Я думал, что у вас этого нет, что ваши воины очень сильные духом. А они...

– Да, очень много. Мусуме веселая, очень рада, поет и говорит, как птичка. А он не смотрит. Или уезжает. Это хуже. И она берет яд. Больше она не хочет жить, Ареса-сан. Нет любви – нету жизни.

– Больно слушать вас, Оюка-сан, кажется, сам бы выпил яд!

– Да...

– Оюки, что с вами?.. Оюки...

– Что, Ареса?

– Почему?

– Пошему? – переспросила Оюки. Слезы на глазах все выдали. Ее твердость и терпение рухнули. – Ареса! Тебя любит Америка!

Ведь победившей соперницей оказывалась американка? «Она приехала в Японию, чтобы завладеть Ареса-сан?» Вот что думала Оюки. Это мучительно. Оюки казалось, что она никому и никогда не признается и не покажет своих страданий.

– Я не хочу быть разрезанным персиком!

Неприлично было бы уверять ее в том, чего не было. Да и не ее это дело, – так думал Алексей, возвращаясь домой. Юнкера, дрянные мальчишки, раздразнили. Может быть, и уроки мои не нужны теперь? Зачем ей наш язык? Ему стало обидно и больно за Оюки. Столько искренности было в ней! Все же милая, добрая девушка. Японцы говорят: у глупых родителей родятся умные дети. Если это верно, то, может быть, у злодеев родятся честные и добрые дети? Но им приходится страдать всю жизнь из-за своих злодеев предков?

На другой день после обедни в лагере подошел Григорьев.

– Забываете своих знакомых, Алексей Николаевич. А вас помнят. Все ждут вас сегодня у Фуджимото. Часто спрашивали меня, где же вы, Алексей Николаевич, скоро ли будете.

«Княжна еще здесь!» – подумал Сибирцев.

– В пост разгуляться нельзя, – сказал Григорьев, зайдя за Сибирцевым вечером, – но потихоньку можно «повеселиться под фортепиано», как говорят в Питере.

– Они не христиане, – молвил Махов. – А нам нельзя упускать время для доброй дружбы. Вот и Осип Антонович туда же. У каждого свое дело, – добавил он, глянув на Григорьева.

Бесцветное лицо унтер-офицера и его маленькие голубые глазки, казалось, ничего не выражали.

– Отведаем похлебки из редьки или супа из грибов, бобового киселя, вяленой рыбы, раков, зелени и травы, – приговаривал отец Василий, начищая сапоги.

Адмирал в услужение приставлял матроса, но Махов не давал ему никакого дела, поясняя, что пастырь должен делать все для себя сам, даже стирать.

– А тертая редька? – подхватил Гошкевич. – Но там, верно, будет что-то повкусней – бобы с медом...

Осип Антонович сам из «духовного звания», закончил семинарию, служил десять лет в Китае, в Пекинской духовной миссии, выучил там язык и китайскую письменность, а теперь в качестве чиновника министерства иностранных дел, переменив вид попа на модно выбритого дипломата, обошел с адмиралом вокруг света.

Поначалу в Японии он вел переговоры на бумаге, переписывался с японцами иероглифами, но вскоре овладел и устным языком так, что теперь мог объясниться.

– Да горох, яйца и китовый жир, – добавил он и спросил: – Кит рыба или мясо?

– Соблазны! – ответил отец Василий. – Узнаем от японских бонз много прелюбопытного. Они читари, книжники и грамотеи, не то что темный народ или чиновничество.

Гошкевич и Махов надели шляпы. Вчетвером вышли на улицу и пошагали.

– Соли не едят, – продолжал рассказывать отец Василий свои крестьянские наблюдения, – а присоленную редьку прикусывают за едой.

Был Махов всю жизнь деревенским попом в Курской губернии. После смерти попадьи набрался силы духа и ушел в плавание. Моряки искали таких священников, которые были бы, по их понятиям, сродни простому матросу. Лесовский охотно принял Махова на «Диану» и не пожалел.

– Приятели мои бонзы, Нитто и Зюйто, выказывают мне ласку, добродушие, гостеприимство, нелицеприятную искренность.

– А как же вы объясняетесь со своими приятелями? – спросил Сибирцев.

– Объяснялись сначала знаками. А потом стали и на словах, довольно хотя и отрывочных, но и для меня и для них – понятных...

Вышли за деревню. За рисовыми полями виден стал знакомый храм с деревянными воротами и с густо разросшимися деревьями во дворе, из-за которых проглядывала черепичная крыша.

– Чаще мы встречаемся у них, в их собственном храме – шинтоистском – сторонников природной японской веры.

Отец Махов проявлял редкую энергию и усердие, желая сблизиться со служителями истинной японской религии и все познать. Они изучают нас, мы – их... Сегодня шинтоисты в гостях у буддистов, там же княжна! Григорьев тут же!

Деревья и кусты в саду, когда подошли, более угадывались, чем были видны, от этого и сад, и храм в этот час еще прекрасней. Что это? Акация? Японская жимолость, померанцы, барбарис, сирень? Все цветет белым и желтым.

Из храма доносилось какое-то щелканье.

Раздался женский хохот, засмеялись несколько женщин. Смех затянулся и показался Алексею грубоватым, с оттенком вульгарности или как бы нервным. Так, может быть, смеются девицы в своей компании, когда распустят языки...

Григорьев пошел вперед уверенно. При свете большого висячего фонаря и двух малых около столика две молодые японки отчаянно резались в кости. Старая аристократка была тут же, и все трое опять рассмеялись чему-то, но быстро стихли, завидя вошедших.

– Вы, Оюки? – вырвалось у Алексея.

Мисс Ота сидела напротив княжны, держа кости. Игра мигом была убрана. Оюки-сан, как бы рекомендуя княжне Сибирцева, сказала:

– Ареса-сан!

Она серьезно поглядела на Алексея, словно что-то проверяя. Оюки боялась? Испортить ей настроение легко? Нет, она спокойна, глаза странно блестят, словно она торжествует.

Княжна подала руку с очаровательной улыбкой. Ни тени зла, упрека, недоверия, никаких опасений. Все ясно выражалось и взглядом и рукой!

Григорьев куда-то ушел. Махов разговорился с бонзами. Девушки усадили Сибирцева. Он замечал, что они понимают друг друга с полуслова, и почувствовал, что они, несмотря на всю разницу положений, близкие подруги, что невозможно в Европе. Княжна Мидзуно и дочь торговца Ота! Верно, и князь и деревенский богач чем-то связаны. Князь, может быть, зависит от старика Ота?

Несколько маленьких столиков составили вместе, разложили рисунки и картины, писанные тушью и акварелью.

В вазе очень элегантный, на первый вид сухой букет. Очень выразительны редкие длинные стебли, выгибы слабых еще лепестков, похожих на вялые язычки, выпадающие из пестрых чашечек.

Подали чай. Появилось голландское вино.

– Сегодня вино нельзя, – сказала Оюки.

– Почему нельзя? – спросил Алексей. – Можно!

Она знала про пост? Так пусть знает, что пост можно нарушать, большого греха нет.

Художник-японец сидел рядом с семидесятилетней аристократкой, княжна с Григорьевым, Алексей с Оюки.

Княжна мгновениями щурила глаза, наблюдая за ними. Когда Сибирцев замечал ее внимание, юная княжна сжимала рот мелкими складками, лицо ее становилось острым. Она посматривала на Алексея с большой озабоченностью, словно что-то знала, может быть, опасное для него и хотела бы остеречь.