Гудинанд, наверное, смог бы убежать от меня даже на своих копытах-ступнях, но я настиг его в рощице рядом с озером, потому что он внезапно рухнул на землю. Разумеется, юноша постарался отбежать подальше, прежде чем стать жертвой конвульсий, которые теперь властвовали над ним. Он не бился: просто лежал на спине, и его тело застыло, как камень, но руки, ноги и голова судорожно подергивались, трепетали, как тетива лука, после того как выпущена стрела. Лицо моего друга при этом так перекосилось, что я не узнал бы его. Глаза закатились, и были видны одни белки. Язык далеко высунулся изо рта, вокруг него натекло большое количество слюны. От Гудинанда отвратительно воняло, потому что высвободились моча и фекалии.
Никогда прежде я не видел подобных конвульсий, но знал, что? это такое: падучая болезнь. Один из монахов в аббатстве Святого Дамиана, брат Филотеус, страдал от этой напасти – потому-то он и стал монахом: его приступы были такими частыми, что ничем другим он просто не мог заниматься. Филотеус никогда не подвергался приступам этой болезни в моем присутствии, и он умер, когда я был совсем маленьким. Тем не менее наш лекарь, брат Хормисдас, рассказал всем в аббатстве, на что похожи эти припадки, и объяснил нам, как оказать страдальцу первую помощь, если мы вдруг окажемся рядом, когда он упадет на землю в конвульсиях.
И сейчас я припомнил эти его наставления. Я сорвал ветку с молодого деревца в рощице и, невзирая на ужасную вонь и внешний вид Гудинанда, подошел к нему и вставил ветку между верхними зубами и языком, чтобы больной не откусил его. Поскольку с собой у меня была поясная сумка, в которой я носил еду, я достал оттуда щепоть соли и высыпал ее на высунутый язык Гудинанда, надеясь, что какая-то часть соли стечет ему в горло. Еще у меня был с собой нож для свежевания, я вынул его из ножен и подсунул лезвие под один из больших пальцев друга так, чтобы он удерживал его прижатым к ладони. Брат Хормисдас говорил: «Положите кусок холодного металла в руку страдальца». Нож, правда, был не слишком прохладным, но других металлических предметов у меня не оказалось. После всего этого – стараясь дышать ртом, чтобы не чувствовать вонь, исходившую от Гудинанда – я склонился над ним, прижал руки к животу несчастного и попытался надавить на него. Это, как утверждал лекарь, сделает приступ менее сильным и продолжительным.
Помогло это или нет, я не знаю, потому что мне казалось, что я оставался в такой позе – склонившись над животом Гудинанда – мучительно долго. Но наконец так же внезапно, как он заговорил об уханье филина, напряженные мышцы его живота расслабились под моими руками, конечности стали содрогаться меньше, глаза пришли в нормальное положение и от слабости закрылись, язык втянулся в рот, веточка, которую я вложил, вывалилась. Его лицо стало лицом прежнего Гудинанда, которого я знал. Теперь он просто спокойно лежал, дыша так, что его грудь ходила ходуном, словно он упал после долгого бега. Я нарвал пригоршню травы и вытер другу подбородок, шею и щеки от слюны, которая обильно их покрывала. Я ничего не мог сделать с остальными его выделениями, потому что они были под одеждой. Довольный тем, что сумел помочь больному, я отошел на некоторое расстояние, сел под деревом и стал ждать.
Постепенно дыхание Гудинанда выровнялось. Еще какое-то время спустя он открыл глаза и, не поворачивая головы, посмотрел вверх, вниз, по сторонам, очевидно стараясь определить, где он и как сюда попал. Затем мой друг осторожно сел и стал вертеть головой по сторонам, чтобы лучше оглядеться. Заметив меня, сидящего в стороне на приличном расстоянии, Гудинанд повел себя так, что это просто изумило меня. Ведь я ждал, что мой друг страшно смутится или станет переживать, что я оказался свидетелем его приступа. Вместо этого он радостно улыбнулся и жизнерадостно позвал меня, словно наш разговор за обедом не прерывался:
– Мы, кажется, собирались отправиться дразнить иудеев? Или мы просто будем бездельничать тут весь день?
Как уже говорилось, когда раньше мы встречались с Гудинандом после его таинственных исчезновений, я частенько задавался вопросом: действительно ли он ничего не помнил или притворялся? Теперь я знал наверняка, что бедняга и правда напрочь все забывал. Во всяком случае, сейчас не приходилось сомневаться в том, что Гудинанд ничего не помнил о своем несуществующем филине, о том, как он внезапно закричал и бросился прочь, о тяжелом приступе, который перенес в этой рощице, и о том, сколько прошло времени с тех пор, как мы обсуждали свои проделки. Мне оставалось только изумленно таращить на него глаза.
Гудинанд встал на ноги, довольно неуклюже, потому что его мышцы после недавних судорог еще плохо двигались, и медленно направился ко мне. Однако внезапно, ощутив исходившую от него страшную вонь, бедняга остановился, словно громом пораженный. Теперь его лицо страдальчески искривилось, юноша чуть не плакал, от презрения и отвращения к себе он плотно закрыл глаза и потряс головой от унижения и печали. Гудинанд произнес так тихо, что я с трудом разобрал:
– Ты все видел. Прощай, Торн. Я иду мыться. – И он медленно побрел в сторону озера, позаботившись о том, чтобы обойти меня как можно дальше.
Когда он вернулся, на нем была только набедренная повязка, с которой капала вода, в руках он нес остальную мокрую одежду. При виде меня, все еще сидящего под деревом, Гудинанд искренне удивился:
– Торн! Ты не ушел?
– Нет. Почему я должен был уйти?
– Кроме моей старой матери, все, кто узнавал о моей… узнавал обо мне… уходили и больше не возвращались. Наверняка ты удивлялся, почему у меня нет друзей. У меня они появлялись время от времени, но я всех растерял.
– Тогда они недостойны называться друзьями, – сказал я. – Как я понимаю, по той же самой причине ты продолжаешь работать в этой отвратительной скорняжной мастерской?
Бедняга кивнул.
– Никто больше не наймет работника, который может упасть с приступом на людях. Там, где я теперь работаю, меня не видно, и… – Он слегка улыбнулся. – Если даже приступ случается в яме, это не слишком прерывает мою работу. На самом деле это даже способствует перемешиванию шкур. Одно плохо: болезнь может скрутить меня внезапно, и я не успею ухватиться за край ямы и удержаться. Если это произойдет, я утону, захлебнувшись в отвратительной жиже.
Я сказал:
– Был у меня один знакомый монах, который страдал от того же самого недуга. Лекарь заставлял его постоянно пить лекарственный отвар из семян плевела. Он утверждал, что это делает приступы не такими частыми и сильными. Ты не пробовал?
Гудинанд снова кивнул:
– Моя мать добросовестно ложками вливала в меня лекарство. Но слишком большая порция отвара – а дозу очень трудно отмерить – может привести к смерти. Поэтому мама перестала давать его мне. Она предпочитает иметь живого урода, а не мертвого.
– Ты не урод! – воскликнул я. – Между прочим, величайшие мужи в истории страдали от падучей болезни всю жизнь. Александр Македонский, Юлий Цезарь и даже святой Павел. Это не помешало им прославиться.
– Ну, – сказал он с вздохом, – есть слабый шанс, что мне не придется страдать от этого всю жизнь.
– Какой? Я думал, что эта болезнь неизлечима.
– Так и есть, но только для тех, кого она впервые поразила уже в зрелом возрасте, – похоже, именно так и произошло с твоим знакомым монахом. Но если страдаешь этим недугом с рождения, как я… ну, говорят, что она может исчезнуть, когда у девушки начинаются первые месячные или когда юноша, хм, впервые проходит посвящение. – Гудинанд сильно покраснел. – Увы, этого со мной пока не было.
– Это и вправду излечит болезнь? – взволнованно спросил я. – Как удивительно! Тогда за каким дьяволом ты оставался девственником так долго? Ты мог лечь с женщиной, когда был еще моего возраста. Или даже моложе.
– Не насмехайся надо мной, Торн, – с несчастным видом произнес Гудинанд. – Лечь с женщиной – легко сказать! Интересно с кем? Все женщины в Констанции и на многие мили вокруг знают обо мне. Каждую девушку предупреждают обо мне родители. Ни одна женщина не рискнет забеременеть от меня и родить такого же больного ребенка. Даже мужчины и юноши избегают меня из боязни, что я заражу их. Мне пришлось бы отправиться очень далеко отсюда, чтобы с кем-нибудь подружиться или соблазнить какую-нибудь доверчивую женщину, а я не могу оставить больную мать.