— Потому что ты глупая, — сказал он и кинул ей головку цветка, подувядшего георгина, которую она тут же воткнула в волосы.
Мистер Хелм поднял лопату. Каркали вороны, близился закат, а идти назад было не близко; аллея китайских вязов превратилась в туннель из темной зелени, и его дом был в конце этого туннеля, в полумиле отсюда.
— Вечереет, — сказал он и тронулся в путь. Но один раз все-таки оглянулся. «И это, — как говорит он, давая показания на следующий день, — был последний раз, когда я их видел. Нэнси вела старую Крошку в загон. Я же говорю — ничего необычного».
Черный «шевроле» снова сделал остановку, на сей раз перед католической больницей в пригороде Эмпории. После продолжительной обработки («Так, знаешь, нельзя. Тебя послушать, так на всем свете один Дик знает, как и что надо делать») Дик сдался. Перри остался ждать в автомобиле, а он вошел в больницу, чтобы попытаться купить у монахинь пару черных чулок. Этот довольно-таки нестандартный способ их приобретения возник в светлой голове Перри; он был на сто процентов уверен, что уж у монахинь-то всегда есть запас этого добра. Правда, у идеи был свой недостаток: монашки и все, что с ними связано, сулят неудачу, а Перри очень трепетно относился к своим суевериям. (В числе прочих были число 15, рыжие волосы, белые цветы, священники, если они переходят тебе дорогу, и змеи, если их увидеть во сне.) Но ничего не поделаешь. Суеверный человек, как правило, серьезно верит в судьбу; в случае с Перри было именно это. Он оказался здесь не потому, что ему этого захотелось: так уж распорядилась судьба, и он мог бы это доказать — хоть и не собирался, по крайней мере при Дике, ибо тогда ему пришлось бы признать, что истинный повод его возвращения в штат Канзас, причина, по которой он решился нарушить одно из условий своего освобождения, не имели никакого отношения к «фарту» Дика или к его письму. Истина была в том, что несколько недель назад он узнал, что в четверг, 12 ноября, из канзасской исправительной колонии в Лансинге должен выйти еще один из его бывших сокамерников, и Перри «больше всего на свете» желал воссоединения с этим человеком, своим «настоящим и единственным другом», «непревзойденным» Вилли-Сорокой.
Весь первый год своего трехлетнего срока в тюрьме Перри наблюдал за Вилли-Сорокой с интересом, но и с опаской: если он хотел прослыть крутым малым, сближаться с Вилли-Сорокой было неблагоразумно. Вилли-Сорока, помощник капеллана, был стройный, рано поседевший ирландец с грустными серыми глазами. Его тенор был гордостью тюремного хора. Даже Перри, который презирал всякие проявления благочестия, становился «печален», когда Вилли-Сорока пел «Отче наш»; торжественные слова молитвы, спетые столь проникновенно, тронули его душу и заставили несколько усомниться в обоснованности своего презрения. В нем проснулось религиозное любопытство, и в конце концов, подталкиваемый им, Перри сблизился с Вилли-Сорокой; помощник капеллана сразу откликнулся на его порыв и подумал, что прозрел в этом «качке» с переломанными ногами, туманным взором и сухим, прокуренным голосом «поэта, нечто редкое и не окончательно загубленное». Им овладела тщеславная мысль «вернуть этого мальчика Богу». И его надежды на успех возросли в тот день, когда Перри принес ему свой рисунок, сделанный пастелью, — большое и с технической точки зрения ничуть не наивное изображение Иисуса. Протестантский капеллан Лансинга преподобный Джеймс Пост столь высоко оценил этот рисунок, что повесил его у себя в кабинете, где он и висит до сих пор: смазливый Спаситель с полными губами и печальными глазами Вилли-Сороки. Портрет явился кульминацией не особенно серьезных духовных исканий Перри и, что примечательно, их завершением; сам художник осудил своего Иисуса как «лицемерную мазню» и попытку «одурачить и предать» Вилли-Сороку, поскольку веры в нем не прибавилось ни на йоту. Но обязан ли он признаться в этом, рискуя лишиться единственного в своей жизни друга, который «по-настоящему» его понимает? (Руди, Джо, Джесси — странники, скитающиеся по дорогам, где редко называют фамилии, — были всего лишь его «корешами», и никто из них не мог сравниться с Вилли-Сорокой, который, по мнению Перри, отличался «интеллектом выше среднего» и обладал «проницательностью опытного психолога». Как могло случиться, что такой одаренный человек загремел в Лансинг? — вот что поражало Перри. Ответ, который он знал, но отклонял как «уход от более глубокой, человеческой стороны вопроса», для умов попроще не являлся загадкой: тридцативосьмилетний помощник капеллана был вором, мелким жуликом и за двадцать лет успел отсидеть в пяти разных штатах.) Наконец Перри решил высказаться: как ему ни жаль, но это не для него — небеса, ад, святые, божественное милосердие и все такое, — и если Вилли дружит с ним только в надежде, что Перри в один прекрасный день присоединится к нему у подножия креста Господня, то он обманывается, и вся их дружба — такая же фальшь и подделка, как это изображение Иисуса.
Как обычно, Вилли-Сорока все понял; расстроенный, но не отчаявшийся, он упорно продолжал обхаживать душу Перри вплоть до того дня, когда ее обладателя выпустили, и накануне написал ему прощальное письмо, в последнем абзаце которого говорилось: «Ты — чрезвычайно страстный человек, голодный человек, не вполне представляющий себе, что возбуждает твой аппетит, глубоко разочарованный человек, стремящийся спроецировать свою личность на экран непоколебимого конформизма. Ты существуешь в промежуточном мире, застывшем между двумя этажами, из которых один — самовыражение, а другой — саморазрушение. Ты силен, но у твоей силы есть порок, и если ты не научишься с ним справляться, этот порок станет сильнее твоей силы и нанесет тебе поражение. Что за порок? Бурная эмоциональная реакция, совершенно непропорциональная поводу. Откуда? Откуда этот неразумный гнев при виде тех, кто счастлив или доволен жизнью, откуда это растущее презрение к людям и желание причинить им боль? Ладно, ты считаешь их дураками, ты презираешь их мораль, их счастье — источник твоего разочарования и негодования. Но ведь это страшные враги, которых ты носишь в самом себе, — временами они смертоносны как пули. Только пуля милосердно убивает свою жертву, эти же бактерии, если дать им повзрослеть, не убивают человека, но ведут в своем кильватере плавучую тюрьму для истерзанного и искалеченного существа: в его существовании еще есть огонь, но он едва теплится, поддерживаемый лишь голубыми язычками презрения и ненависти. Такой человек способен накапливать, но его накопления не будут успешными, ибо он сам себе враг и сам себе не дает насладиться своими достижениями».
Перри, польщенный тем, что стал объектом такой проповеди, дал прочесть ее Дику, и Дик, который недолюбливал Вилли-Сороку, назвал письмо «еще одной билли-грэмовской ахинеей», и добавил: «Голубые язычки! Сам он голубой». Конечно же, Перри ожидал такой реакции и втайне был ей рад, поскольку его дружба с Диком, завязавшаяся лишь в последние месяцы перед освобождением, служила противовесом для его бурного восхищения помощником капеллана. Возможно, Дик «пустышка» или даже, как заявил Вилли-Сорока, «порочный бахвал» — все равно, с Диком весело, он проницателен, он реалист, он «сечет фишку», и в голове у него нет облаков, а в волосах — соломы. Кроме того, в отличие от Вилли-Сороки, он не критиковал экзотические фантазии Перри; он с удовольствием слушал, загорался и разделял с ним грезы о «гарантированных сокровищах», скрытых у берегов Мексики и в джунглях Бразилии.
После освобождения Перри протекли четыре месяца, месяцы громыхания в стодолларовом «форде», сменившем пятерых владельцев, переездов из Рено в Лас-Вегас, из Беллингема, штат Вашингтон, в Бул, штат Айдахо, и как раз в Буле, где он временно устроился водителем грузовика, его нашло письмо Дика: «Друг П., я вышел в августе. После твоего отъезда я познакомился кое с кем, кого ты не знаешь, но он мне кое о чем рассказал. Мы с тобой это можем сделать красиво. Верняк, счастливый фарт…» До этого Перри и в голову не приходило, что он когда-нибудь снова увидит Дика. Или Вилли-Сороку. Но они оба занимали его мысли, а Вилли, который в его памяти вырос до десятифутового седовласого мудреца, особенно часто посещал закоулки его сознания. «Ты стремишься к отрицанию, — сообщил ему однажды в какой-то из лекций Вилли-Сорока. — Тебе ни до кого нет дела, ты хочешь существовать без ответственности, без веры, без друзей и тепла».