— А слышали про глаза Хикока? Он их оставил глазному врачу. Как только его вынут из петли, этот врач выдерет ему глаза и приделает их к чьей-то голове. Не хотел бы я быть на месте этого кого-то. С его глазами мне было бы очень не по себе.
— Боже! Неужели дождь начинается? А я все окна оставил открытыми! Бедный мой новый «шеви»!
Внезапный дождь застучал по высокой крыше склада. Звук, мало чем отличающийся от «тра-та-та-та» военных барабанов, возвестил о появлении Хикока. В сопровождении шести охранников и бормочущего молитвы священника он приблизился к эшафоту, где на него надели наручники и уродливой сбруей из кожаных ремней притянули руки к туловищу. У подножия виселицы начальник зачитал ему официальный приказ о приведении в исполнение смертного приговора, документ на две страницы; и пока начальник читал, глаза Хикока, ослабевшие после десяти лет тюремного полумрака, блуждали по лицам присутствующих; наконец, не увидев того, кого он искал, Дик спросил шепотом ближайшего к нему охранника, нет ли тут кого-нибудь из семьи Клаттеров. Когда ему сказали, что нет, заключенный, казалось, был разочарован, как будто решил, что протокол этого ритуала мести не соблюден должным образом.
По традиции начальник тюрьмы, зачитав текст, спросил осужденного, не хочет ли он сказать последнее слово. Хикок кивнул.
— Я просто хотел сказать, что не держу на вас обиды. Вы посылаете меня в лучший мир, чем тот, что я знал. — Потом, словно желая подчеркнуть свои слова, он обменялся рукопожатием с теми четырьмя людьми, которые и были ответственны за его арест и осуждение, и все попросили разрешения присутствовать при казни: агенты Рой Черч, Кларенс Дунц, Гарольд Най и сам Дьюи. — Рад вас видеть, — сказал Хикок с самой очаровательной улыбкой; казалось, он приветствует гостей на собственных похоронах.
Палач кашлянул — нетерпеливо снял шляпу и снова надел, жестом, несколько напоминающим тот, каким канюк в раздражении приглаживает перышки на шее, — и Хикок, подталкиваемый сопроводителем, взошел по ступеням. «Бог дал, Бог взял. Да святится имя Божие», — пропел капеллан сквозь шум усиливающегося дождя, пока на шею осужденному надевали петлю, а глаза завязывали черным платком. «Да помилует Бог твою душу». Люк открылся, и Хикок повис на целых двадцать минут, пока тюремный врач не сказал наконец: «Я объявляю этого человека мертвым». Катафалк с включенными фарами, покрытый каплями дождя, заехал в помещение. Тело было закутано в одеяло, уложено на солому, и катафалк увез его в ночь.
Глядя ему вслед, Рой Черч покачал головой:
— Никогда бы не подумал, что у него есть мужество. Уйти так, как он. Я считал его трусом.
Человек, к которому он обращался, тоже детектив, сказал:
— Да ну, Рой. Парень был подонком. Подлым ублюдком. Он заслужил это.
Черч тем не менее продолжал задумчиво качать головой.
В ожидании второй казни репортер заговорил с охранниками. Репортер спросил:
— Вы впервые присутствуете при повешении?
— Я видел, как умер Ли Эндрюс.
— А я впервые.
— Да, ну и как вам это нравится?
Репортер сжал губы.
— Никто из нашей редакции не хотел идти. Я тоже. Но это было не так плохо, как я ожидал. Примерно как прыжок с трамплина. Только с веревкой на шее.
— Они ничего не чувствуют. Ух, бух, и все. Они ничего не чувствуют.
— Вы уверены? Я стоял близко. Мне было слышно, как он задыхался.
— Это да, только он все равно ничего не почувствовал. Иначе бы это было негуманно.
— Да. И, наверное, им еще скармливают всякие наркотики.
— Вот уж нет. Это против правил. А вот и Смит.
— Черт возьми, я и не зная, что он такой коротконогий.
— Да, он мал ростом. Но тарантул еще меньше.
Когда Смита привели на склад, он заметил своего старого противника, Дьюи; он перестал жевать «Даблминт» и, усмехнувшись, подмигнул ему, бойко и каверзно. Но после того, как начальник спросил, не желает ли он что-нибудь сказать, лицо его стало серьезным. Глаза Перри внимательно оглядели лица свидетелей, посмотрели на палача, потом опустились к закованным рукам. Он смотрел на свои пальцы, покрытые пятнами чернил и краски, потому что последние три года заключения он провел за рисованием автопортретов и портретов детей, обычно детей товарищей по несчастью, которые давали ему фотографии своих редко приходящих отпрысков.
— Я думаю, — сказал он, — хреново заканчивать жизнь так, как я. Я не считаю, что смертная казнь оправдана, нравственно или юридически. Возможно, я мог бы как-то искупить, как-то… — Его уверенность пошатнулась; смущение приглушило его голос до едва различимого шепота. — Было бы бессмысленно приносить извинения за то, что я совершил. И даже недопустимо. Но я все же приношу свои извинения.
Ступени, петля, повязка; но прежде, чем ему завязали глаза, заключенный выплюнул жвачку в протянутую ладонь священника. Дьюи закрыл глаза и не открывал их, пока не услышал глухой треск, который говорил о том, что веревка сломала шею. Как и большинство лиц, занимающихся охраной правопорядка, Дьюи был уверен, что высшая мера наказания является средством предостережения от тяжких преступлений, и считал, что как раз в данном случае она была весьма уместна. Предыдущая казнь его не взволновала, он всегда считал Хикока просто мелким проходимцем, который скатился на самое дно, пустым и никчемным. Но Смит, хотя именно он был настоящим убийцей, вызывал у него другие чувства, потому что Перри обладал аурой загнанного животного, раненого зверя, спасающегося бегством, и это не могло оставить детектива равнодушным. Он помнил свою первую встречу с Перри в комнате для допросов в штабе полиции Лас-Вегаса — недоразвитый полумужчина-полумальчик сидел на металлическом стуле, и его маленькие ступни едва доставали до пола. И когда теперь Дьюи открыл глаза, он увидел их: те же самые детские ступни, болтающиеся в воздухе.
Дьюи воображал, что со смертью Смита и Хикока он переживет некую эмоциональную разрядку, чувство освобождения, облегчения от того, что все закончилось так, как того требовала справедливость. Но вместо этого он обнаружил, что вспоминает эпизод почти годичной давности, случайную встречу на кладбище Вэлли-Вью, которая, как он теперь понял, более или менее закрыла для него дело Клаттера.
Пионеры, основавшие Гарден-Сити, вынужденно вели спартанский образ жизни, но когда пришло время устроить официальное кладбище, они твердо решили, несмотря на бесплодную почву и трудности с транспортировкой воды, создать выгодный контраст пыльным улицам и унылым равнинам. Результат их трудов, который назвали Вэлли-Вью, находится на невысоком плато к северу от города. Сегодня это темный остров, отороченный холмистым прибоем пшеничных полей, — хорошее укрытие в жаркий день, с множеством тенистых тропинок, вдоль которых растут высокие деревья, посаженные первопоселенцами.
Однажды в полдень, в мае прошлого года, когда поля пылают зеленым золотом еще невысокой пшеницы, Дьюи несколько часов провел в Вэлли-Вью, пропалывая могилу отца, что давно уже пора было сделать. Дьюи было пятьдесят один, на четыре года больше, чем тогда, когда он вел следствие по делу Клаттера; но он все еще был строен и быстр в движениях и все так же являлся лучшим агентом Канзасского бюро расследований в западном Канзасе; только неделю назад он поймал пару угонщиков рогатого скота. Мечта обустроить собственную ферму не сбылась, поскольку жена его так и не решилась жить в уединенном месте. Вместо этого Дьюи построили новый дом в городе; они гордились им, гордились и сыновьями, у которых уже сменились голоса и по росту они догнали отца. Старший мальчик осенью собирался поступать в колледж.
Закончив прополку, Дьюи решил пройтись по тихим тропинкам. Он остановился у надгробной плиты, где недавно было вырезано имя Тэйта. Судья Тэйт умер от воспаления легких в прошлом ноябре, и венки бордовых роз, перевитых полинявшими от дождей лентами, все еще лежали на земле. Рядом с ними на более свежем холмике лежали более свежие лепестки — могила Бонни-Джин Ашида, старшей дочери Ашида, которая погибла в автокатастрофе, когда приезжала в Гарден-Сити. Смерти, рождения, браки — кстати, на днях он слышал, что дружок Нэнси Клаттер, молодой Бобби Рапп, уехал из Холкомба и женился.