– Бывшие люди здесь – это ты и такие, как ты.

– Брось, – сказал Андрей устало. – Это пустое словоблудие. Процедура назначена, и ее придется пройти, хочешь ты или не хочешь.

Я приподнялся. Опираясь о стену, встал.

Мы миновали несколько дверей, спустились по лестнице. Андрей хмурился. Он приоткрыл одну из дверей, заглянул внутрь, заслонив собой проем. Захлопнул, произнеся: «Не сейчас», и мы пошли дальше. По следующей лестнице я отказался спускаться.

– Нет, – говорил я, пятясь, – нет, хватит с меня, мне дурно, оставь меня немедленно. Я сейчас сяду и никуда не пойду, волоки меня, если хочешь.

Ступнев, вздохнув, взял меня за руку и потащил. По лестнице, за какую-то дверь и снова по лестнице. Потом он говорил с кем-то по телефону, и кивал, соглашаясь, и снова волок меня по коридору. Навстречу попадались фигуры, в белых халатах и без них, толкавшие тележки, слонявшиеся, сунув руки в карманы, курившие. За двойной железной дверью мы смотрели на танцора, худого, нагого юношу, подпрыгивавшего, кружившегося, кланявшегося под неслышимую музыку, под двигавший его повелительный ритм.

И я почувствовал, как этот ритм проникает в меня, всасывается под кожу, заливается в уши, ноздри, рот. Я притопывал и подпевал, хлопал в ладоши, мне стало весело и горячо, я даже забыл про Ступнева, сидевшего за моей спиной на складном стуле и курившего. Докурив, он взял меня за шиворот, приподнял и вынес из комнаты. Я подергивал руками и ногами и подпевал. Взяв Андрея за руку, шел рядом вприпрыжку, рассказывал ему, как здорово было, когда мы ходили вместе, как я завидовал ему, его силе, выносливости и тому, с каким восхищением смотрела на него та блондиночка, помнишь? Настоящая, зеленоглазая, ты еще одалживал ей свою куртку? Ну не беги так, зачем торопиться, там было так хорошо…

По перепонкам ударил визг – пронзительный, переливчатый, стремительно набиравший силу и высоту. Я присел на корточки, закрыв ладонями уши; мимо бежали люди и в белых халатах, и в униформах, волокли брезентовый рукав брандспойта, перекрывали проход дюралевыми полицейскими щитами. Ступнев тянул меня за руку – пошли, бежим скорее, сматываемся, скорее, вниз, да, по этой лестнице, да беги же сам, мать твою!

– Не тяни меня больше, – попросил я, когда мы кубарем скатились через два пролета. – Не тяни. Я устал очень. Зачем ты меня мучаешь? Что это было? Пожар?

– Вот дерьмо, – сплюнул Ступнев. – Да никто тебя уже никуда не тянет, не хнычь. Степан говорил – проблемы на двенадцатом. Халтурщики. Пьют и дрочат сутками, ни черта больше не делают, сволочи, вот откуда все проблемы. Довели же! Теперь закрывай не закрывай – скорее всего, стрелять придется. Дерьмо!

– В кого стрелять? – осторожно спросил я.

Ступнев неожиданно расхохотался.

– В кого? Скажи спасибо, что ты этого не узнаешь.

Сверху донесся грохот. Потом крики и автоматная очередь.

– Холостыми бьют. Пока. Они дождутся, рано или поздно придется настоящими. Вот же разгвоздяи… А пошло оно всё, – махнул рукой Андрей и уселся на ступеньку. – И ты садись, передохни. Пост внизу всё равно сейчас перекрыт. Когда в паноптикуме шебуршун, всю нижнюю зону перекрывают. Особенно когда шебуршун на двенадцатом. Там три поста – на всех остальных по одному, кроме разве низа. Но низ – особое дело. Сам увидишь. Передохнем с четверть часа – и прямо туда. Надоело. Пора Одиссею домой.

– И что потом? – спросил я.

Он долго молчал. Наконец пожал плечами:

– Скорее всего, сбуду с рук. Меня достало с тобой возиться.

– А на что ты надеялся? Что, по-твоему, со мной должно было стать? Я в свинью должен был превратиться, как тот Собецкий? Или начать танцевать?

– Сигареты поломал, – сообщил Ступнев, рассматривая помятую пачку. – Нет, целая еще есть. Дождусь, пока прикажут отучиваться. Не поверишь, две пачки в день высмаливаю… Ни на что я не надеялся. Дурак был. И сейчас не поумнел. Из-за глупой головы и ногам покоя нет. Правда?

Он подмигнул мне.

– Ты думаешь, я боюсь? Меня мутит, – сказал я. – А ты – сволочь. Спокойная, деловитая сволочь. Небось еще считаешь, что облагодетельствовал меня.

– Слушай, если ты искренне считаешь меня сволочью, на кой ляд ты вообще со мной разговариваешь, а?

Я не ответил. Мы молча просидели на ступеньках с полчаса. Может, и больше – я прикорнул, привалившись к перилам, и видел очень плохой сон. Затем Андрей молча тряхнул меня за плечо и вздернул на ноги. Мы пошли вниз.

Внизу был еще один пост, с двумя охранниками в бронежилетах и глухих непрозрачных шлемах. Обоих нас бесцеремонно прижали к стене, заставив заложить руки за голову, и обыскали. А обыскав, потеряли всякий интерес.

За стальной дверью, тяжелой, как шлюзовые ворота, открылся не очередной коридор, а просторный зал. Сумрачный, голый, сырой, пахнущий плесенью и гнилью. Устремляясь вниз по тоннелю, где-то рядом плескала и клокотала вода. Мы пересекли зал вдоль ряда колонн и подошли к двери. Андрей приложил ладонь к вделанному в стену прямоугольнику черного стекла и подождал. Тихонько пискнуло, и дверь откатилась в сторону.

– И это ваш самый главный секрет? – спросил я.

– Потом зубоскалить будешь, – буркнул Андрей. – Садись вон.

Мы зашли в вагончик, словно позаимствованный с детской железной дороги – крохотный, низкий, коротенький, с деревянными скамейками из лакированных желтых реечек, с древним, потрескавшимся линолеумом на полу, с пластиковыми стенками и даже с окошками, только с пластиком вместо стекла.

– Вот оно, настоящее метро. Небось с Московским метрополитеном имени В.И.Ленина сообщается.

– Не совсем, – ответил Ступнев угрюмо. – Но почти. Ты даже представить не можешь, до какой степени доходит это «почти».

– Что, до Смоленска только докопали? Наверное, патриотизм проснулся, и за древние границы решили не выбираться?

– Патриотизм, – повторил Ступнев стеклянным голосом и вдруг прошипел тихо и зло: – Да что ты-то знаешь про патриотизм, писака застольный? Тебе, наверное, очень весело? Что, веселье так и брызжет?

– Да, хочется танцевать и ликовать. Явообще метро люблю. Антикварное в особенности. А патриотизм так просто обожаю. Оргазм у меня от патриотизма. И некоторых патриоток. Долой дух тяжести! Никогда не поверю ни в какого патриота, которому не можется танцевать. Эй, Ступнев, давай станцуем? Самый патриотический народный танец «Пасею гурочки»? Это ты всё виноват, ты меня обкормил дурью, а теперь развлекать не хочешь.

Меня и в самом деле обуяло бессмысленное психоделическое веселье – от тусклых двадцативаттных лампочек под потолком, от реечек, жалобно скрипящих под моим седалищем, от заросшего щетиной Ступнева, от зовущего свербенья в тайных срамных волосах. Я бы подпрыгнул и пошел вприсядку, честное слово, если бы не знал, что свалюсь после первого же резкого движения.

– Это у меня приход такой, а, Ступнев? Приход ведь, да?

– Да, да! Ты не мог бы заткнуться хоть на минуту?

Он открыл в стене рядом с красным рычагом, похожим на «стоп-кран», жестяную дверцу. За ней оказался ряд кнопок с цифирками. Степнев задумался, кривясь и кусая губы, набрал код. Потянулся к рычагу, но остановился и повернулся ко мне:

– Слушай: там, куда мы едем, тебя не будут допрашивать. С тобой будут говорить. Я тебя прошу: подумай, прежде чем отказываться. Или соглашаться. Хорошо?

– Чудесненько. А меня там поцелуют?

Ступнев, поморщившись, надавил на рычаг. Меня вжало в сиденье. Вагончик мелко затрясся, зашипел, засвистал, потом завыл тоненько, и от воя этого заложило в ушах. Ступнев стоял, как истукан на перекрестке, впечатав ботинки в пол, будто в пьедестал, облапив поручень.

Вагончик зашипел и затрясся сильнее. И внезапно встал, будто в стену резиновую ткнулся. Но я уже был готов и держался за спинку, поэтому только занозил пальцы о рейку сиденья, растрескавшуюся и растерявшую лак от старости.

– Сверхзвуковое метро. Мечта пятилетки, – сказал я, охнув.